ры у пса на загривке. – И кличку придумал – Сколл. В день Рагнарёка Сколл должен схавать луну.
Пес запрокидывает окоченевшую морду к полной луне, но вместо воя издает стрекочущее шипение.
– …Слышь, Кронин. А ты точно из-за жены из этой дыры все никак не вылазишь? Я тут подумал – может, дело вообще в другой телке? Пизда у нее сладкая, да? Как мед…
Он облизывает синие губы раздвоенным языком, и в животе у меня становится горячо и щекотно от отвращения и похоти, и на секунду я вспоминаю, какая она на вкус и как она пахнет там: кислой вишней и медом, кровью и диким зверем…
– Только она ведь конченая. Стукачка. А вот и она, Циркач. Знаешь пословицу: вспомнишь черта…
Он исчезает, не попрощавшись, – и вместе с ним его мертвый пес.
Я вижу Лизу. Она бежит ко мне мимо остовов сгоревших фанз, и ее длинные волосы, разделенные надвое ветром, развеваются, как черные крылья. Я отворачиваюсь и иду прочь.
Она бежит за мной. Догоняет. И встает на колени.
Она говорит:
– Умоляю, помоги моей Насте! Отдай за мою девочку золото.
Глава 20
Андроша бежит на четвереньках, а охотники за ним следом. Но он быстрее и сноровистее, чем они. Когда-то Андроша тоже был не зверь, а охотник. Поэтому он знает, как загоняют дичь, и делает все по-своему. Андроша бежит не туда, куда они ждут.
– Вот же хитрая какая тварь, нечисть! – слышит он за спиной.
Андроша узнает голос. Когда-то у Андроши был брат Ермил, и он говорил таким голосом. Он раньше любил Андрошу. Не называл его тварью и нечистью. Когда они были дети, он Андрошу от всех защищал. Однажды отец хотел Андрошу выпороть за то, что тот пробрался тайком в красный угол и пририсовал углем святому на иконе смешные рожки, но брат Ермил сказал, что это его рук дело, и выпороли не Андрошу, а брата, и вся спина у него была во вздутых багровых бороздах – как будто так грубо вспахали гаоляновое поле, что из земли засочилась кровь…
Андроше так хочется, чтобы брат не называл его тварью, что он замедляет бег и поднимается на ноги. Он хочет обернуться к Ермилу-брату, но не успевает: он слышит выстрел и по звуку узнает двустволку Ермила-брата. Андроше больно в спине – и в животе больно. Он опускает голову и видит, как на месте пупка проступает кровь. Но он теперь сильный. Андроша стал очень сильный. Он просто идет вперед.
Еще один выстрел в спину. Андроша опускается на колени и скулит от обиды и боли, а потом поднимается и снова идет. Он идет к своей стае. К настоящим братьям и сестрам, которые его не обидят, которые залижут все его раны.
– Ишь, живучий, демон!.. – с ужасом шепчут сзади.
– Ничего, от меня не уйдет, отродье… – отзывается брат Ермил. – Я щас его… в сердце.
Брат стреляет, и Андроша падает лицом в гнилые иглы и листья, и, сложив губы трубочкой, выдыхает в землю тоненькой струйкой воздух – как будто учится свистеть, как тогда, в детстве. Как будто брат Ермил его учит свистеть, а у Андроши не получается, и он хочет вдохнуть еще воздух, чтобы снова попробовать, – но не может. Потому что воздуха больше нет. И Андроша тогда выдыхает все без остатка, и вместе с тоненьким свистом и тоненькой струйкой крови выходит в звездную маньчжурскую ночь, и не узнает ни одного из низко нависших созвездий.
А брат Ермил склоняется над тем уродливым, нагим, волосатым, что только что было Андрошей, и переворачивает его на спину, и гладит по щеке, и кричит. И позади него безмолвно стоят охотники, которые гнали Андрошу по лесу, и крестятся, а Андроша не помнит, никак не может припомнить, почему так важно креститься двумя перстами – и что значит этот их жест.
– Андрюха… брат… – Ермил трясет Андрошино тело, а самого Андрошу не видит. – Да как ты здесь?.. Давай, вставай уже, хватит… Ну что лежишь?! Пойдем домой!.. Я отведу тебя домой, слышишь?..
Андроша хочет, очень хочет домой. Ему не нравится небо с незнакомыми звездами. Он даже пробует вернуться в то остывшее, голое, что лежит на земле, – как однажды уже возвращался у озера, – но на этот раз почему-то не может.
Тогда Андроша плачет, больно и тяжело, как новорожденный, который вышел из лона, и из застывших, нарисованных глаз того, что осталось от него на земле, выкатываются густые, черные слезы. И все, чего коснулись они, – трава и мох, еловые иглы и корни, и сам Андрон – все превращается в тлен, в перегной.
Глава 21
– Прости, Господи, грехи мои тяжкие… – отец Арсений отложил скребок и смёл в аккуратную кучку отчищенные от пола катышки воска.
Потом подошел к распятию и вытянул из-за головы Иисуса скрученный в подобие тернового венца моток гибкой проволоки с набалдашником на конце: последние пару лет он старался хранить радиоантенну поближе к Христу – и это не было богохульством. Вообще сотрудничество свое с британской разведкой батюшка грехом не считал, хотя и сказано любить врагов своих, благословлять проклинающих, молиться за обижающих и не противиться злому.
Солдат белой армии в прошлом, солдат Божьей армии в настоящем, отец Арсений для Лисьих Бродов, агент А46 для британцев, он принял единственно возможную сторону в этой войне – и безмятежно, искренне полагал, что против Врага рода человеческого, прошедшего полмира со свастикой, использовать ему дозволяется не только распятие, но и радиоантенну, и даже двустволку, если понадобится. И это вовсе не мешает ему благословлять при этом врагов и молиться за спасение их душ. Отец Арсений регулярно молился и за немцев, и за японцев, даже за тех, что служили в «Отряде-512», – и регулярно же передавал информацию тем, кто их уничтожит.
Он был безмятежен до той поры, пока точно знал, кто свой, а кто враг. Он был безмятежен до лета сорок пятого года – когда вдруг возлюбил врага не молитвенно, а в плоти и крови. Он был безмятежен, пока не встал перед выбором спасти одного или многих. Пока в августе сорок пятого не взял на душу грех. Пока из-за него не пролилась кровь невинных.
Но не много ли он на себя берет?
ты оказал «Отряду-512» услугу стукача…
– Не много ли я на себя беру? – отец Арсений заглянул в нарисованные глаза Иисуса и съежился от привычного уже ощущения, что с середины августа он разговаривает в этой церкви не с Богом, а только с самим собой, как выживший из ума одинокий старик. – Ведь сказал же Ты Моисею: кого миловать, а кого нет, только Ты и решаешь. Ты решаешь, не я. Я лишь делаю по воле Твоей…
как ты отличаешь божью волю от дьявольской?
– Я лишь делаю по воле Твоей, как Ты меня создал… А изделие скажет ли сделавшему его: зачем ты так меня сделал? Не властен ли горшечник над глиною, чтобы…
Кто-то вдруг распахнул дверь в церковь – ногой, пинком, – и от резкого сквозняка заупокойные свечи на кануннике мотнули желтыми язычками – как будто демоны облизнулись.
Отец Арсений быстро сунул моток проволоки обратно за распятие и обернулся. Из притвора, с усилием задирая колени, будто ноги его увязали в глине и с каждым шагом их приходилось выдергивать, направлялся к алтарю охотник Ермил. На руках он нес, как больного ребенка, худого, косматого человека в пропитанной кровью робе, и по тому, как механически болтались в такт Ермиловым шагам его ноги, по тому, как глухо уткнулось его лицо Ермилу в живот, отец Арсений понял, что человек этот мертв. И еще до того, как охотник сгрузил человека на пол у алтаря, опустился перед ним на колени и убрал запутанные космы с заострившегося лица, он также понял, что это брат Ермила, Андрон.
– Тогда зачем же Господь спросил Каина… – хрипло сказал Ермил, будто продолжая давно уже начатый разговор. – …где Авель, брат твой? Будто же он не знал… Ведь знал же! А Каин – зачем он ответил Господу: разве я сторож брату моему? Ведь он же тоже знал, что тот знает…
Ермил хихикнул, застонал, кашлянул, как будто примериваясь, как лучше выдавить из себя ледяную, обвившую кольцами внутренности змею; потом оставил борьбу и на одной высокой ноте, как от зубной боли, заныл.
– Ты лучше поплачь, Ермил. По-людски, со слезами, – Арсений расстегнул на Андроне затвердевшую от высохшей крови робу.
Как будто роба на мертвеце окоченела в первую очередь – раньше, чем мышцы…
– Я не могу. Вот тут… не дает. – Ермил сглотнул и взялся левой рукой за горло. – А ведь ты меня урезонивал… С охотой этой… Как мне жить-то теперь, отец? Смотри!
Он вытянул вперед правую руку. Она была черной, как головешка.
– Я брата убил, оте-е-ец! Оттого рука моя омертвела!
– Ты, Ермил, с каким отцом говоришь: со мной – или с ним? – Арсений кивнул на распятие.
– С тобой. Он меня все равно не слышит.
– И ты сюда ко мне брата принес… зачем?
Ермил умолк и прикрыл глаза – будто так устал, что никак не мог сосредоточиться и припомнить, зачем пришел в церковь. Наконец, разлепил запекшиеся губы:
– Чтобы ты его похоронил по-людски. По христианскому чтобы обряду.
– А чего ж ты к Капитонычу не пошел? Он же там у вас обрядами ведает.
– Он сказал, что не станет… хоронить… – Ермил поморщился, будто слово, шедшее следом, резало ему глотку, – нелюдя.
– А я, значит, стану?
– Откажешь? – с непривычным смирением, горестно отозвался Ермил.
– Не откажу. Всякий невинно убиенный достоин христианского погребения. Се человек. А нелюди – те, кто надругались над человеком… Обмыть его надо.
Отец Арсений пошаркал к себе во флигель, а когда вернулся с тазиком, в церкви кроме Сычей, покойного и живого, уже были их бабы – одна выла, другая, поджав губы, молчала – и с ними маленький Прохор; Марфа держала его за запястье так крепко, что оно побелело.
– У-у-у… Андро-о-о-шечка-а-а… На кого ж ты нас поки-и-и-ну-ул… – хорошо поставленным, грудным голосом выводила Танька.
Отец Арсений опустился подле Андрона, мокрой тряпицей обтер ему грудь и живот и обмакнул ее в таз – вода сразу побурела от грязи и крови. Прошка покосился на таз и зажмурился.
Ермил молча сидел на полу, уткнув голову в колени и обхватив ее руками, живой и мертвой.