рыв, а дальше – река. Здоровая!
Темно-синяя, мелкими буранчиками, бурлит, водит, а по ней идет плоскодонка – прям вровень с водой, сидят два мужичка – хиленьких, в каскетках, в пиджачках, один – с веслом, другой – на корме, и очень четко рулят на другую сторону, прям к степи, к берегу, заросшему густым кустарником, в котором даже отсюда видны яркие малиновые вкрапления. От реки идет водный вольный дух, а от кустарников – даже на таком немаленьком расстоянии – тянет розовым масляным запахом.
Какой там «Парк им. Горького», думаю…
Когда я добрался, наконец, до Кубатого, он все мне пояснил: что никой это не парк, а – Ханская роща, а ветер дул с Бухарской стороны – значит из Азии, потому так и несло шиповником.
Яик – большая река и разделяет Европу и Азию.
Когда добрался, здорово устал – жарковато все-таки было в этой Европе-Азии. Домик оказался тоже неновым, с крытым двором – там деревянная крыша-навес начиналась уже от больших почерневших ворот, что было здорово – все ж прохлада. Для Кубатого такая предосторожность важна – я еще большего толстяка не видел. Хотя счас-то я… бутер. А ведь было, в сущности, отлично. Свобода, степь, река, интерес, запал… Если бы мне Кубатый назавтра не показал того, что показал – мед была бы, а не поездка.
Кубатый был страшным толстяком с детства, причем, как о нем рассказывали, вечно ему жарко: даже зимой ходил нараспашку, а все остальное время года – в одной рубахе, выворачивающейся из-под ремня, и все норовил закатать рукава. Выборгский даже говорил мне, что в реальном ходили слухи, что у Кубатого – два сердца. Но никто из медиков подобного не подтверждал.
Но энергии у толстого Кубатого было столько, что я бы поверил. Он мне страшно обрадовался и никакого страха, который я наблюдал у Номерпервого, я тут не обнаружил. Он напоил меня водой из своего колодца, завел в залу, оклеенную желтыми обоями по доскам (стыки досок проступали под обоями), порасспросил, как там Федор, и уложил на низкий топчан, застеленный хлопчатобумажным покрывалом в рубчик. Я что-то тут же заснул – так я устал из-за перелета и жары, а также из-за моего невыполнимого задания.
С низкого топчана было видно гладкий, свежевыкрашенный прохладный пол, на желтых обоях висела репродукция какой-то очень знакомой картины – там где босая девчонка с малышом бегут через мостик в страшную грозу (у нас в доме было пруд пруди таких девчонок), и я так сразу заснул!..
Причем, сначала я стал думать об этих босых девчонках, о нашем доме – пустоватом, неухоженном, без тряпья на окнах, но нескучном, о всяких выдумках братишек, о дыре под забором, о зеленых ходах в зарослях молодого грецкого ореха, потом из ходов я вдруг попал к Веруниной стенке, прям к той, что идет к окну, где приподнята занавеска и слегка видно пачку книжек…
Когда я проснулся, Кубатый, пыхтя, но двигаясь быстро-быстро и выталкивая впереди себя очень маленькие для его тела ступни в остроносых шлепанцах, притащил электрический самовар, чашки и разложил на круглом обеденном столе бумаги и фотографии.
На фотографиях был молодой красивый Федор Иваныч, очень плакатный, как я и предполагал, но все же с испуганными, слегка выкаченными глазами, что ему было совсем несвойственно; Номерпервый – очень худенький, внимательный, бритый по ноль, сам огромный Кубатый в мундире, ушитом металлическими пуговицами, дядька с усами и бородой, крупная темная девица, стоящая как бы между прочим, поодаль, и поднимавшая к улыбающемуся лицу огромный каракулевый воротник – а также кусок какого-то сооружения, а может и машины, а кусок потому, что дальше все было обрезано ножницами.
– Вот, обрезал и пожег, а то загребли бы меня, – заявил густым глубинным голосом Кубатый, – говорят, в начале войны, все в реальном перерыли – искали чертежи огнемета, людей невинных забрали, утащили макет из музея – а так все равно ничего и не поняли.
– А что следовало понять? – спросил я, еще не проснувшись, но уже ощущая в себе настороженность.
Кубатый тут же обиделся:
– Ты, Носач, давай просыпайся и начинай шевелить мозгой. Это тебе не автомобиль Запорожец, и не инвалидная коляска, а «огнемет четырехзвенный, большой, второй модели, на шестипалом твердорезиновом ходу, использующий наполнение троекратно сообщаемого запала…»
Я снова захотел было зевнуть, меня опять потянуло к той стенке в квартире Веруни, и даже пахнуло тем воздухом, когда она подтянула край шерстяной кофты. Я подумал, что Кубатый не зря отстриг часть фотографии, было чего опасаться, но его не взяли, потому что он полон собственной чуши, привык нести эту чушь, и нес ее уже давно, оттого его и отправили после санатория к родственникам в Яицк.
– Постой, Кубатый, что есть троекратно сообщаемый запал? Это что-то связанное с топливом? Я уж не говорю, о конструкции, ты мне, может, скажешь, на чем эта штука вообще работала?
Кубатый запыхтел, напустил на себя важности, попытался затрясти головой, на которой благородно рассыпались седые, разделенные ровным пробором волосы, отчего затряслось все тело, так как шеи вовсе не было, и заявил:
– Как – на чем она работала? А не на чем.
– А огонь?
Кубатый взял бумагу, начал выводить чернильным карандашом какие-то цифры и корявые печатные буквы, поясняя мне – вроде так я понял – вычисление степени давления на какой-то наполнитель, да так напористо, сверля меня взглядом, вставая и садясь, стуча руками по столу, укоряя меня в глупости и незнании основ.
Я все-таки не выдержал и спросил:
– Дядька Кубатый, мне бы чертежик, а то я тупой, как пень. Или, хотя бы, – я оглянулся на дверь и шепотом проговорил – адресок персоны, кто про чертежик знает.
– Ишь, ты, какой прыткий! – завопил дядька, все ему скажи, а даже основ правил вертикалистов не вызубрил.
Я насторожился.
– Об основах – слыхал. Кто такие вертикалисты – не совсем понимаю. А вот что на военном параде в 24-году выкатили на площадь огнемет, и он дал залп, да такой, что пятеро солдат загорелись как факелы – об этом знаю.
– Ой, он слыхал! Он слыхал! – завопил Кубатый, свернул все свои листы, засунул все это в старый плоский кожаный портфельчик, и потом, выглянув в окно и сунувшись все телом за дверь, ухоронил в особую щель за печкой. А фотографию протянул мне, и я ее демонстративно спрятал под рубахой и перетянул ремнем.
– Пошли, мне гулять пора! – вдруг заявил он и крикнул куда-то, в глубину крытого двора, – Племяша-а! Я – пройтись..! – и так в своих остроносых шлепанцах, подтягивая штаны на широком сверху, но сужающемся к низу, при переходе в массивные ноги плоском заду, побежал к воротам.
Мы миновали старые темные дома с каменным основанием, прошли по улице пятиэтажных, с арками и балконами, с парикмахерской и гастрономом в первых этажах, снова погрузились в одноэтажные улицы и выбрались за город, где стояли серокирпичные бараки – прямо в степи, даже без полисадников, только кое-где возле них были врыты столбы с натянутыми между ними веревками, и сушилось, развеваясь, густо подсиненное белье.
Там мы поймали грузовик, прокатились километра с три, вылезли на развилке, еще прошли по степи и вдруг сели.
– Передохнем, – заявил Кубатый.
Я сорвал низкую сухую полынину и пожевал.
– Что, вкусно? – заинтересовано спросил дядька, – Не вкусно? Вот нам всем скоро так станет невкусно. – Потом подтянул под себя толстые ноги, хитро оттолкнулся ладонями, поднялся и поманил меня за собой. Мы прошли метров триста и увидели впереди какой-то сиреневатый пар или дым.
– Идем, идем! – позвал меня дядька и скоро, словно шар, покатился дальше.
Мы шли в сторону дыма, и постепенно открывался провал в степной почве, провал неровный, какой-то зигзагообразный, но довольно большой, и заполненный желтоватой, местами, словно кипящей жидкостью, над которой витал, сворачиваясь странными фигурами тот самый пар.
– Что это? Серное озеро? Зачем ты меня сюда привел? – спросил я.
– Серное, как бы не так… – захихикал Кубатый. – Это, шут его знает из чего озеро, – а потом очень серьезно посмотрел на меня, и тут же мне показалось, что толстяк вовсе и не смешон, а вполне гармоничен, и голова его с ровным косым пробором показалась мне благородной. – Оно появилось как раз тогда, когда началась промышленная разработка на Пятом прииске, когда даже в наш горсовет завезли эти… ящики – корпы. Да и вывеска на улице Первого мая – «Разнарядческая контора. Прием списков продвижений по четвергам» тоже ведь тогда возникла.
– Ну и что? – я снова засомневался в нормальности Кубатого, – государство решило разобраться – рационально ли расходуется время населения, кто чем занят и так далее. Я и сам сдавал такую разнарядку.
– Ну, сам будешь кумекать – как, да что… – ответил вдруг равнодушно Кубатый, – только любой вертикалист сразу поймет – «что это». Хотя, думаю, из выживших вертикалистов никто этого озера не видал. А ты – думай! И я вот тебе хочу сказать, – он взял меня за пуговицу сорочки и слегка притянул к себе, – огнемет никогда не давал горячего огня, способного сжечь что-либо. Тогда на параде была его неумелая копия, даже и не копия, а просто подделка, жрущая топливо безмерно. А у истинного огнемета – того, что посеял страх на Центральном фронте – был особый огонь, постный.
– Верно, – согласился я. – Но пойми, Кубатый, какой бы ты ни был вертикалист-развертикалист – кто тут будет вспоминать всякие ваши дореволюционные партии, да фракции – стране нужен этот постный огонь. Мы – должны быть первыми. И я указал головой на небо, туда, в астросферу.
– Зачем туда? – неподдельно удивился Кубатый, потом добавил. – То, чего ищите – ничего такого там нет. Оно – в другом. И не в пространстве вовсе… Эх, сумели бы как-то без них… Были же Ледяные острова, люди же сами делали что-то…
– Надо, брат, значит надо! – похлопал я его по плечу.
– Ну, что я тебе взаправду-то могу сказать, – вдруг быстро и довольно суетливо, как тогда с бумажками и цифрами начал дядька, – все закрыто-перекрыто, закодировано. Нам ключ не даден. А что, там, в Учгородке – ничего, ничего тебе не ответили? Ну, так я и знал. Тогда у тебя один выход – Китерварг. Дуй прямо к ней.