Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика) — страница 51 из 75

да я приписывал ему, хотя у него и в мыслях не было обманывать меня. Просто не имело смысла называть мне источники, которых я не знал. Итак, он советовал мне рисовать. Сам же он отказался от виолончели, потому что его игра, хотя он самозабвенно упражнялся, не отвечала его высоким требованиям; у него были слишком тяжелые руки. В. вообще усложнял себе жизнь. Родители, конечно, знали, что он никогда не захочет продолжать их дело. Лишь позднее он вошел в правление их фирмы, да и то с неохотой. Некоторое время он изучал медицину, выдержал первые экзамены; я не совсем понимал, почему он отказался от медицины. Во всяком случае, не по легкомыслию. Потом он занимался живописью, и я восхищался тем, что у него получалось; работы его были безыскусны, но в них ощущалась стихийная сила. Необыкновенный человек, которому, несомненно, приходилось труднее, чем всем нам. Он и физически был сильнее меня; у его родителей был собственный теннисный корт в саду, и, поскольку я был довольно беден, В. подарил мне свои старые ракетки, чтобы мы могли играть вместе. К победе он не стремился, просто он играл лучше, и я мог научиться у него тому, чему его выучил тренер, и даже более того: он учил меня проигрывать, играть не ради выигрыша - для него выигрыш не имел значения, так как он всегда выигрывал, а для меня выигрыш все равно был недоступен. Я бесконечно наслаждался этими часами. Когда он мне сообщал, что сегодня площадка мокрая, я чувствовал себя несчастным. Я бредил В. Когда я приходил к нему, в дверях появлялась горничная и вежливо просила подождать в холле, пока она справится наверху, и мне, конечно, казалось, что я помешал, даже если В. принимал меня. Сам он почти никогда не приходил ко мне, но удивлялся, если я неделями не показывался. Он был задушевным другом, моим единственным другом в то время, ведь рядом с В. я едва ли мог представить себе кого-нибудь другого - никто не выдержал бы сравнения с В. Кстати, его родители, беспокоясь о сыне, были очень предупредительны со мной; если В. осведомлялся, можно ли мне остаться на ужин, они всегда соглашались. Это был первый богатый дом, в который я попал; он был лучше других, где я бывал позже. Одним словом, я чувствовал себя задаренным. Сложнее было, когда я хотел сделать подарок В. ко дню рождения или к рождеству - мои подарки ставили его в затруднительное положение, ибо у него был более развитый вкус, и сплошь и рядом приходилось обменивать подарок на другой. У меня тогда была моя первая невеста, и ее обменять я не мог. Она боялась В., не хотела признавать его превосходства надо мной, что меня огорчало. Это было сорок лет назад. Я часто задавался вопросом, что влекло В. ко мне. Мы много бродили, плавали. В. очень остро воспринимал пейзаж. Его физически оскорбляла всякая техника в природе, провода высокого напряжения и тому подобное. Благодаря ему я познакомился с Каспаром Давидом Фридрихом *, с Коро *, позднее с Пикассо и африканскими масками; при этом он обходился без назидательности. О многом из того, что знал, он умалчивал. Я исходил пешком всю Грецию и, конечно, рассказывал об этом, однако у меня было ощущение, что В. увидел бы больше. Такое ощущение, я думаю, было и у него; он внимательно слушал, пока не приходилось все-таки перебить меня, чтобы обратить внимание на что-нибудь примечательное перед нашими глазами, что я без него действительно не заметил бы, например на удивительную бабочку. Он просто больше замечал. Но за одну вещь я никогда не испытывал к нему благодарности: за его костюмы, которые были мне на один размер велики. Моя мать, правда, укорачивала рукава, да и брюки, и тем не менее они мне не подходили. Я их, так и быть, носил, чтобы не обидеть В.; ведь он желал мне добра, понимал, что я не мог покупать себе костюмов, а материал отказанных мне пальто или пиджаков был все еще безупречен. Не мое дело, почему он сам не носил больше этих вещей. Кем-кем, но франтом, гоняющимся за модой, он не был; я думаю, у его родителей был портной, время от времени приходивший к ним на дом. Дарил он мне и другие вещи, которыми еще не пользовался, например пластинки, целую симфонию. Он никогда не дарил безрассудно, как это делают нувориши, неразумно и несообразно с моим положением. Хоть я никогда не говорил об этом, он догадывался, как мало зарабатывает начинающий репортер и рецензент. Он был достаточно чуток, из-за меня ему неприятна была роскошь родительского дома - впрочем, напрасно, ибо я никогда не связывал В. с роскошью. В своей комнате с видом на сад, и город, и озеро он скорее казался мне Диогеном, независимым благодаря своей духовности. Он ездил на трамвае, подобно нам. Суровый по отношению к себе, он вообще никогда не выбирал более удобного пути. В октябре, когда вода уже совсем холодная, он переплывал озеро туда и обратно. Позднее В. оплатил все мое учение в высшей школе: 16 тысяч франков (тогда это были большие деньги, чем теперь) за четыре года, то есть четыре тысячи франков в год. Собственно говоря, мне жаль, что я упомянул о костюмах. Меня не обижало, если посреди разговора он вдруг узнавал свой пиджак и говорил, что английские материалы отличаются большой прочностью и что было бы жалко и так далее. Просто это меня забавляло - не более того. Долгое время он то и дело приглашал меня в концерты, и не только в последний момент - если его мать не могла воспользоваться заказанным билетом. Он действительно считал, что ни один человек не может быть совершенно немузыкальным, и я в самом деле часто приходил в восторг, хотя и как профан, о чем можно было заключить по его физиономии: в таких случаях В. умолкал, но не надменно, а смущенно. И тем не менее он все равно продолжал приглашать меня в концерты, но не в театр. Он вовсе не был равнодушен к театру, только относился к нему критичнее, чем я. Он вообще ко всему относился более критично, чем я, в том числе и к себе. Я часто заставал его в неподдельном отчаянии. Вот уж кто ни к чему - и тем более к себе - не мог относиться легко. Это отчаяние не было истерическим: он спокойно и разумно доказывал неразрешимость стоявшей перед ним проблемы. И что бы я ни говорил в ответ, это только показывало ему всю меру его одиночества. Наши беды, например моя беда с невестой-еврейкой в тридцатых годах, и его беды были несравнимы - это понимал и я. Его беда была беспримерной, моя же только частной, из нее можно найти выход, и он был уверен, что я каким-нибудь образом найду его. Нельзя сказать, чтобы В. оставался безучастным к моим бедам; но в его беде никто не мог ему помочь, менее всего его отец, человек разумной доброты, да и мать тоже: она считала себя интеллектуалкой, а он полагал, что ее жадный интерес ко всему современному лишь бегство от настоящей жизни. Когда я много лет спустя, после того как мы долго не виделись (я год прожил в Америке), рассказал ему о своем предстоящем разводе, В. не задал мне ни единого вопроса, но само его молчание показало мне, сколь эгоистично я излагал дело. Мы бродили по лесу, и В. пытался заговорить о чем-нибудь другом, но мне было тогда не до бабочек. Чтобы вернуться к разговору о моем разводе, я спросил о его браке. И хотя я давно знал историю, которую он рассказал в ответ, в изложении В. она предстала более значительной, более богатой осложнениями, и глубокие ее уроки были совершенно неприменимы к моему случаю. Я понимал, что снова заговорить о моих трудностях будет попросту бестактно. Его развод с моим не сопоставишь. Позднее я все-таки развелся. Мне тогда не приходило в голову, что в те годы мы встречались почти всегда только с глазу на глаз, а не в обществе других людей, так, чтобы я смог увидеть друга в ином освещении. Происходило это не только из-за него - он всегда чуждался посторонних, - но и из-за меня. Пока мы были вдвоем, я не страдал от его превосходства - оно само собой разумелось. Как я уже говорил, я чувствовал себя одаренным, отмеченным его вниманием, как тогда, когда мне позволялось провожать его из школы домой. Он подарил мне Энгадин. Еще и теперь, проезжая через эту местность, я всякий раз вспоминаю В. Я имею в виду не только то, что поездка к Энгадину была бы мне не по средствам. Он знал Энгадин. Он и альпинист лучший, чем я. Его семья нанимала в горах проводника, который из года в год его тренировал. Без В. я никогда не взобрался бы на эти горы. Он знал, где и когда угрожают лавины и как вести себя в опасной местности; он прикреплял на случай лавины красный шнур к своему рюкзаку, добросовестно осматривал откос и проверял плотность снега, затем стремглав пускался вниз, и мне оставалось только двигаться, как бог на душу положит, по его дерзкой колее. Когда я однажды упал и сломал лыжу, В. по дороге купил для меня новую пару, чтобы нам не прерывать маршрута, - не самой лучшей марки, что было бы мне неприятно, но все же лучшей, чем мои прежние, с лучшим креплением. Он сделал это без всякой рисовки, выложил деньги, даже словно бы стесняясь; он смутился бы, если бы это произвело на меня впечатление. Я, разумеется, поблагодарил. Я никогда прежде не учился ходить на лыжах и до сих пор удивляюсь его терпению: В., конечно, всегда был впереди, вовсе не стремясь к этому; он не падал, и, когда я очень нескоро настигал его, весь извалявшись в снегу и запыхавшись, он говорил: не торопись. Ожидание его не раздражало. Он тем временем любовался пейзажем; указывая палкой, он называл вершины, обращал мое внимание на ближнюю сосну или на необыкновенное освещение, на неповторимые краски его любимого Энгадина, на этот пейзаж из "Заратустры" * (которого я даже читал, хотя, вероятно, и не все в нем понял). Я, как более слабый, решал, когда нам продолжить путь, В. не торопил, хотя без меня он давно мог бы быть уже в Понтрезине, однако это его не беспокоило. Он подарил мне свой Энгадин. Я люблю его и поныне. Трудно сказать, что сталось бы со мной без В. Может быть, я дерзнул бы замахнуться на большее - и, вероятно, переоценил бы свои возможности. В известном смысле В. всегда подталкивал меня, например советовал отказаться от писательства и изучить архитектуру. Я не рассчитывал, что В. захочет осмотреть немногие постройки, сооруже