Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика) — страница 63 из 75

РОДИНА:

если родина является округом, где мы, будучи детьми, школьниками, получаем первые впечатления от окружающей среды, природной и социальной, если родина является краем, где мы благодаря неосознанному приспособлению (в юные годы нередко до полной потери себя) поддаемся иллюзии, будто здесь, в этих местах, мы не чужие, тогда родина - это проблема идентичности, дилемма между одиночеством там, где суждено было нам родиться, и потерей себя в силу приспособленчества. Последнее (у подавляющего большинства) требует внутренней компенсации. Чем меньше я в результате приспособления к окружающей среде понимаю, кто я есть на самом деле, тем чаще буду я повторять: я швейцарец, мы швейцарцы, тем больше будет у меня потребность казаться в глазах большинства настоящим швейцарцем. Идентификация себя с большинством, состоящим из тех, кто сумел приспособиться (своего рода компенсация за упущенную или утраченную под давлением окружающего общества идентичность), составляет обычно основу шовинизма. Шовинизм есть прямая противоположность самосознанию личности. Примитивным проявлением страха оказаться вдруг чужим в собственном мирке является враждебность к иностранцам, которую так охотно принимают за патриотизм - другое слово, пришедшее с недавних времен в упадок, его мы также предпочитаем употреблять в кавычках. И несправедливо. Патриотом (в данном случае без кавычек) следовало бы считать того, кто обрел собственную идентичность, кто вообще ее никогда не терял и кто, стало быть, признает народ, из которого он вышел, своим народом: скажем, Пабло Неруда, бунтарь, поэт, предлагающий своему народу иной язык, нежели язык повиновения, и потому возвращающий ему идентичность, торжественно вручающий свет самосознания, в любом случае это поистине революционная деятельность; зато масса приспособившихся не имеет родины, есть лишь государственное учреждение, осененное флагом, оно выдает себя за родину и подкрепляет это военной силой - не только в Чили.

Что же касается нашей страны:

похоже, что наше молодое поколение намного спокойнее, не то чтобы равнодушнее, но спокойнее. Швейцария, которая им открылась, - это Швейцария после второй мировой войны, а значит, они чувствуют себя менее зависимыми от нее, чем мы в течение долгих лет. Когда на нас накатывают воспоминания, они лишь пожимают плечами. Что дает им ощущение родины? Даже оставшись в своей стране, они живут с сознанием, что такие понятия, как федерализм, нейтралитет, независимость в эпоху господства межнациональных концернов, всего лишь иллюзия. Они видят, что от их страны не многое зависит; горлопаны времен "холодной войны" сделали свою карьеру: кто стал банкиром, кто подвизается на поприще культуры, а кто совмещает и то и другое. Что могло бы наделить наших молодых соотечественников ощущением родины, родины в политическом смысле, так это более конструктивный вклад нашей страны в европейскую политику. Увы, это пока не слишком заметно. А что, напротив, бросается в глаза, так это law and order 1, и во внешних проявлениях тоже: Швейцария, избравшая фигуру умолчания в интересах частноэкономических связей, в сравнении с другими малыми странами, такими, как Швеция или Дания, гораздо более сдержанна в проявлении собственного волеизъявления; понятно, подобное волеизъявление все равно не смогло бы изменить ход мировой истории, - и тем не менее оно сделало бы нашу нравственную сопричастность событиям в мире менее локальной, а это уже кое-что; с такой Швейцарией мы могли бы быть солидарны внутренне.

"Неуютность маленького государства" - это явно не то, уважаемый профессор Карл Шмид, что вызывает тревогу граждан Швейцарии, не скромные размеры нашего государства. Besoin de grandeur 2 отнюдь не относится к размерам страны; ностальгия - это нечто совсем другое. Сколь бы ни был привлекателен для иных тезис, будто неуютно в сегодняшней Швейцарии лишь психопатам, он отнюдь не доказывает еще социального здоровья нашей страны. Насколько родным является для нас государство (а это значит: в какой мере достойно оно защиты), всегда будет зависеть от того, в какой степени можем мы отождествлять себя с нашими государственными учреждениями, а также, что тоже немаловажно, с их действиями. Если же я все-таки отважусь связать свою наивную жажду родины с государственной принадлежностью, то есть сказать: Я ШВЕЙЦАРЕЦ (не просто обладатель швейцарского паспорта, не просто родившийся на швейцарской территории, но швейцарец по убеждению), тогда я уже в любом случае, произнося слово "родина", не смогу удовлетвориться одной только родной деревушкой и озером Грайфен, дворовыми липами и диалектом, даже Готфридом Келлером; тогда к ощущению родины примешается еще и стыд, стыд за швейцарскую политику по отношению к политическим беженцам в годы второй мировой войны, стыд за все, что происходит или не происходит у нас в наше время. Я знаю, такое представление о родине не соответствует образцам, по которым кроятся подобные представления в отделе "армия и тыл", но это мое представление. Родину не определяют по чувству комфорта. Кто произносит РОДИНА, тот берет на себя многое. Когда, например, я читаю, что наше посольство в Сантьяго в Чили (отдельная вилла, как легко себе представить, не огромная, но все-таки вилла) в решающие дни и часы не располагало лишними койками для сторонников законного правительства, которые, впрочем, искали не отдохновения, но защиты от варварского бесправия, от расправ (с помощью автоматов швейцарского образца), от пыток, я как швейцарец испытываю по поводу такой моей родины - и уже в который раз - чувство гнева и стыда.

1974

1 Закон и порядок (англ.).

2 Жажда величия (фр.).

К ПРЕКРАЩЕНИЮ ВОЙНЫ ВО ВЬЕТНАМЕ

Первое чувство, которое мы испытываем, конечно, чувство облегчения: с сегодняшнего дня в Северном Вьетнаме не будут больше убивать крестьян на их полях и детей в школах... Но если одним прекрасным днем прекращают геноцид, потому что он не окупается, - это еще не чудо. А он как раз и не окупается ни в военном, ни в политическом отношении. Вычислим к тому же, что ежедневная утрата престижа во всем мире, с тех пор как мир знает о происходящем, делает слишком дорогостоящим разрушение вьетнамских деревень. Просчитались - и вот вам последствия; вот и все. Сайгон ждет следующей атаки; в джунглях множатся затерявшиеся посты, и нам жаль американских солдат на них; решение президента Джонсона патриотично: частичная капитуляция, прикидывающаяся мирным предложением, осуществляется во имя сохранения империалистической власти, которая в другом месте, например в Латинской Америке, хозяйничает и без явной, открытой войны. Прекращение бомбардировок на Севере - это американская любезность, требующая любезности ответной: неприкосновенности американской оккупации на Юге. Но вьетнамский народ и впредь будет вмешиваться в свои собственные дела. Значит, пока армия интервентов не погрузится на корабли, мира не будет.

А кто, кстати, будет восстанавливать этот Вьетнам, который не окупился для США? Поскольку американская интервенция во Вьетнаме не персональная ошибка Кеннеди или Джонсона, а следствие системы господства, требующей для своего существования угнетения других народов, отставка Джонсона мало что меняет; система себя разоблачила, и революции против этой системы будут шириться.

"C'est pire qu'un crime, c'est une faute" 1, - сказал Талейран *, видимо имея в виду: за ошибку приходится расплачиваться, за преступление не всегда. Сегодняшнее сообщение свидетельствует, что война во Вьетнаме была ошибкой, эскалацией, присущей системе ошибок... Наше чувство облегчения быстротечно.

1968

1 Это хуже, чем преступление, это ошибка (фр.).

О ЛИТЕРАТУРЕ И ЖИЗНИ

Г-н Фриш, позади у Вас долгая литературная жизнь со многими событиями, путешествиями. Много написано. Вы известны во всем мире. Существует уже целая литература о М. Фрише, в особенности в Западной Германии. Как Вы сами оцениваете свое прошлое, последние годы своего писательского труда?

Мысли мои заняты сейчас не столько собственной литературной работой и прожитым, сколько общим положением в современном мире, тем, что на земле нет настоящего мира, что обе великие державы враждебны друг к другу.

Теперь о том, что я думаю о своей работе за последние 50 лет. Вопрос, как перед небесными вратами. Вас, видимо, интересует не биография, а результаты писательской работы. Что я могу об этом сказать? Писательская жизнь моя, как мне кажется, сложилась счастливо. Те две-три темы, которые преследовали меня и побуждали к работе, занимали, как оказалось, не только меня лично: "я" и общество, эмансипация мужчины и женщины, вопрос невиновности и вины и т. д. Меня все более и более поражает, как много людей узнавало себя в моих книгах - читатели из разных стран, часто молодые, читатели и в Америке, и у вас, в Советском Союзе. Поэтому я счастлив. Да, пожалуй, такое чувство, что своей работой ты оказываешь какое-то действие. Писал и издавал я и некоторые неудачные вещи. Неудачные в том смысле, что в них не было найдено органичной формы и у меня не хватало терпения дать материалу дозреть. Впрочем, я не отрекаюсь от них. Естественно, что на многие вещи я смотрю сейчас иначе, чем 30 или 40 лет назад, было бы плохо, если бы люди не извлекали уроков из прошлого. Но союза с дьяволом я не заключал никогда. И потому не могу быть недовольным своим прошлым, даже если в общем-то мы всегда несколько разочарованы. И что я еще заметил бы: я не считаю себя проповедником, способным возвестить современникам истину. Естественно, у меня есть убеждения, но никогда не было уверенности, будто это единственно возможные убеждения. Ох, уж эта уверенность! Вероятно, воздействие моих книг - я имею в виду не успех, а именно спокойное воздействие - обусловлено тем, что они противоположны проповедничеству. Читатель видит перед собой писателя, который хотя и выносит суждения, зачастую горячие, но снова и снова сам ставит их под сомнение. И это, видимо, ободряет иных читателей: они не уходят в себя, а сами задаются вопр