Листки календаря — страница 21 из 54


По топям Полесья этапом идем,

Штыки, а не звезды нам светят,

Горят наши души бунтарским огнем,

В слезах наши жены и дети.

Земля наша тоже в крови и слезах,

Исхлестана злобной расправой.

Судьба наша — карцер, увечья и страх,

Барак за колючкою ржавой.

Держись, мой товарищ, не падай, мой брат,

Идущий навстречу страданьям.

Нам пыткой и голодом снова грозят,

Но мы на колени не встанем.


3 января


Вместе со мной в комнате живет какой-то варшавский лавочник. Когда к нему приезжают компаньоны или родичи — подымается невообразимый шум. Они не обращают внимания на то, что еще кто-то есть в комнате, садятся на мою кровать, бесцеремонно перебирают на столе книги, журналы. Забавный народ. Я какое-то время наблюдаю за ними, стараюсь понять смысл их горячих споров, которые, впрочем, редко выходят за пределы их профессии. Сегодня один из них, познакомившись со мной, пригласил посетить его чайную на Мариенштадте. Я записал адрес. Может, когда и пригодится. Захватив свой неизменный блокнот, ушел в лес. В последний свой приезд Лю рассказала мне о Конгрессе в защиту мира и про расстрел крестьянских демонстраций в Остраве Тулиговской и Кшесовицах, где около двадцати человек было убито и несколько сот ранено. А по газетам трудно узнать, что сейчас происходит в Польше и за ее границами. Почти ни слова нет о том, что приближается опасность новой мировой войны.

Записываю темы для стихов: крестьянские забастовки, смерть поэтов Я. Мозырка, А. Германинского, замученных в Березе Картузской, так называемые «беда-шахты», конфискация из «Облика дня» перепечатанной из «Трибуны народов» (1849) статьи А. Мицкевича…

В блокнот записал начало народной песни. Не могу только сейчас вспомнить, где и от кого я ее слышал:


Очи мои черные, черные, черные,

Трудно мне жить с вами,

Трудно жить.


7 января


Сегодня приехала Лю. Признаться, не надеялся, что ей разрешат проведать меня. Тем больше была моя радость, когда увидел ее в раскрытых дверях своей комнаты, в которой даже посветлело от ее улыбки. Привезла приветы от Павлика, Гриши и много хороших новостей. После обеда мы пошли с ней бродить по лесистым заулкам Отвоцка, напоминающим немного виленский Антоколь, только там деревья более высокие и раскидистые, а эти какие-то хилые, словно забрели сюда лечиться, а не расти. На одной из полянок — гора мусора, битого кирпича, на другой — разный хлам. От железной дороги ветер нес охапки горьковатого дыма. На углу улицы, закутавшись от дождя, дремали осоловевший извозчик и его замученная кляча. Дождь и нас заставил вернуться в санаторий. Лю даже удалось достать отдельную комнатку. Я живу тут уже вторую неделю и не смог так, как она, устроиться. И по сей день мне все еще мешает мой сосед, а я ему, потому что поздно ложусь спать — читаю, пишу. Итак, сегодня мы с Лю едва ли не самые счастливые люди во всем Отвоцке, хоть завтра снова вернутся прежние заботы, будут мучить нас разные нерешенные вопросы… И один из них маленький, личный — когда мы встретимся снова?


8 января


Пшибышевский пишет, что искусство не имеет никакой цели, является целью само по себе, оно — отражение абсолюта души… Весьма туманное и, я бы сказал, метафизическое определение роли искусства. В нем — зародыш смерти, а не жизни искусства.

Допустил непростительную глупость, написав домой, что нахожусь на лечении. Домашние забеспокоились, попросили Ф. Скурко, нашу местную учительницу, которая ехала в Варшаву, навестить меня.

Ни родители, ни она, конечно, не догадываются, что своей суетой, связанной с поисками моего местопребывания, они могли только помочь моим непрошеным опекунам и тут меня отыскать и потревожить. И никак им этого не втолкуешь. А учительница наша, видно, обиделась, что я не очень приветливо ее встретил.

За последние несколько дней мой санаторий «Бриюс» почти опустел. Остались только с десяток больных. Чувствую я себя немного лучше. Начал писать заключительную — седьмую — часть «Нарочи». Черновики, чтобы не пропали, отсылаю в Вильно. В связи с приближением сотой годовщины со дня смерти А. С. Пушкина начал переводить для «Белорусской летописи» по памяти «Анчар», «Узник», «Я памятник себе воздвиг…».

Почему-то воскресенье кажется мне самым длинным днем…


9 января


Мои новые знакомые собрались на Костельную к известному тут фотографу Абрамову. Пригласили и меня. Встретили группу гимназисток. Наверно, приехали кого-нибудь проведать. С цветами. Галдеж — на всю улицу. Вспомнил, что нужно купить носки, а то начинаю уже сверкать голыми пятками. В Лукишках научился штопать, но это очень нудная работа. Куда проще, как делал когда-то, замазать чернилами пятку. Только сейчас уже неудобно, несолидно, хотя в жизни моей ничего не изменилось. Живу бобылем. Некогда заниматься личной жизнью. Да ее нет ни у кого из моих близких друзей.

Вдоль дороги выстроились длинноногие сосны. Сквозь них дует промозглый ветер.

О чем же это говорят мои соседи? А, про Лёдю Галяму. Хоть бы раз посмотреть на нее. Но на ее выступление трудно достать билет, да и билеты дорогие. Что ж, как-нибудь обойдемся без этой звезды кабаре.

В фойе санатория — аквариум. В нем непрерывно снуют золотые рыбки, словно ищут выхода из своего микроскопичного моря. Пока что мир, в котором мы живем, мало чем отличается от аквариума. Только этот легче разбить. В комнате дует сквозь незаклеенные окна.

Начал стихотворение:


Я изменяю рифме, ритму, богу,

Хоть ведаю, что черт за это мне

Пропорет бок крутым и острым рогом

Или меня повесит на сосне.


Потом стал переводить стихотворение К. Уейского которого у нас, кроме, кажется, Я. Купалы, никто и не знает. Стихотворение называется «Super flumine Babilonis». Никак не могу подобрать к нему ключ. В нем есть страшные слова, кажется из 136-го псалма: «Блажен, кто возьмет и разобьет твоих младенцев о камень». И это называется Священным писанием! Самое удивительное, что в нем есть некоторые проклятия, которые и сегодня еще живут в нашем фольклоре.

В коридоре кто-то кричит в телефон:

— Гэля! Гэлюня! Ты слышишь? Буду завтра ждать тебя на вокзале… Ты слышишь?..

И на том свете можно услышать.


10 января


Мой сосед по столу всегда во время обеда настраивает радиоприемник на Берлин и слушает передачи на немецком языке. Трудно понять, каких взглядов этот человек. Рядом с самыми реакционными газетами и журналами я видел у него и произведения Горького, Пильняка, Эренбурга. Он старше меня лет на десять. Как и все старшие по возрасту, любит поучать. Сегодня за обедом:

— Больше всего нужно опасаться зависимости от человека, это может отравить существование. Вы еще мало, пане, знаете жизнь… Советую почитать Достоевского.

Почему Достоевского?

Вечером приехала какая-то рыжеволосая студентка Варшавской консерватории. Наверно, это она разбудила в салоне старый «Шредер», который гремел до поздней ночи. Даже не верится, что в нем столько еще таится звуков.


19 января


Читаю новые стихи наших пиитов. Очень слабые. Популярность многих поэтов могла зародиться и буйно разрастись только в нашей бедной и примитивной литературной среде.

Из писем, что пришли в мое отсутствие в Вильно, меня особенно порадовала весточка из Лукишек от моего старого друга Серафима Лавора. Одно время ходили слухи, будто он погиб где-то возле своих Радашковичей, нарвавшись на засаду польских пограничников. Но, слава богу, жив курилка! Просит только прислать ему какую-нибудь одежду, обувь. Несколько фраз тюремная цензура вычеркнула. Что там было написано? Его открытка шла до меня больше трех месяцев, хотя расстояние от его камеры до моей конуры всего несколько километров. А за это время его могли перевести в другую тюрьму. Поскорее нужно уточнить его местопребывание. Товарищи К. и Л. вышли вчера на свободу; они должны что-нибудь знать об этом лукишкинском старожиле, которому в 1932 году чудом удалось вырваться из петли пана Матиевского.


20 января


Раздобыл последний номер «Дзённика популярного» и у Н. получил один экземпляр «Охотника вольности», присланный ему товарищами из Испании. Какой неистребимой ненавистью к фашизму и верой в победу народа дышат страницы газет батальона Домбровского! В рядах борцов за свободу Испании сражается много белорусов. В списке убитых — несколько знакомых. Читаю — и кажется: и в моей комнате слышится гром далеких боев.


21 января


На заседании белорусского научного товарищества, которое собралось у инженера Трепка, я впервые встретился с Н. Арсеньевой. Вообще я не сторонник ее поэзии, хотя некоторые ее стихотворения, прочитанные на этом вечере, мне понравились своим лиризмом, образностью. Нужно признать, что из своих интимных переживаний она умеет вязать красивые кружева. Сейчас после долгого молчания она переживает состояние какого-то подъема. В последнее время начала активно выступать в печати. Весь вечер мы сидели рядом. Хозяин нас даже сфотографировал.

После Н. Арсеньевой попросили и меня прочитать свои стихотворения. Я прочел привезенные из Отвоцка заключительные фрагменты «Нарочи». Кто-то, когда мы уже расходились, высказал пожелание, чтобы я написал про Арсеньеву. Да мне и самому захотелось откликнуться стихотворением на нашу встречу. Я заметил, что среди присутствовавших было много «сватов», которым хотелось, чтобы между нами завязалась творческая дружба. Неужели они не видят, что мы — люди разного склада, разных взглядов? Случайно встретились, и не знаю, встретимся ли еще когда-нибудь. Дороги наши идут в противоположных направлениях. Если буду что-нибудь писать, наверно, эту свою мысль и выскажу.


3 февраля


Сегодня закончил поэму «Нарочь», вернее — дописал «Эпилог». Под вечер отнес последнюю — седьмую — часть дяде Рыгору и еще нескольким своим знакомым, а ночью прочитал «Эпилог» Сашке Ходинскому, которому я уже, наверно, надоел своими стихами. Пусть простит меня. Мне необходимо знать мнение друзей о том, что я пишу. «Эпилог» всем понравился. Признаться, писал я его под впечатлением и радостных и грустных событий последних дней. Мне хотелось, чтобы он стал и моим политическим манифестом. Но удастся ли мне все это напечатать?