Листки с электронной стены — страница 24 из 26

е разрушать капитализм, а сделать лучше, чем он. Когда-то московские левые кричали на своих демонстрациях: «Нет фашизму, нет капитализму!» Оно, пожалуй, и так, но только у этих двух «нет» должен быть разный смысл, два разных модуса отрицания.

Есть еще одна проблема, связанная уже не с концептуальным содержанием книжки Бадью, а с ее коммуникативной ситуацией. Автор за нее не в ответе: в своей лекции он обращался к тем, кто его пригласил, а эти люди — жители Франции, пусть и бедного парижского пригорода (а уж тем более читатели его книги) — в общем и целом «люди Запада», относительно привилегированный класс, если рассматривать его в мировом масштабе; в старых марксистских терминах, не то рабочая аристократия, не то мелкая буржуазия. Традиционно левые обращаются не к ним, а к пролетариату — но, по мысли Бадью, в роли современного пролетариата, самого обездоленного класса, которому нечего терять, оказываются (я, конечно, упрощаю) те самые два миллиарда людей, не нужных мировому рынку. А где, в какой форме и на каком языке разговаривать с ними?

Facebook

Политика ума и сердца19.06.2016

Йоркшир, где я сейчас живу, на днях печально прославился первым в Великобритании за несколько десятилетий политическим убийством: в городке Берсталле близ Лидса среди бела дня на улице зарезали (и для верности еще застрелили в упор) члена парламента Джо Кокс — молодую симпатичную женщину, активного и многообещающего политика. Она была лейбористкой и перед референдумом о выходе из Европейского союза агитировала за европейскую интеграцию, против Brexit’а. Как раз шла с одного предвыборного собрания на другое — пешком и без охраны: а чего опасаться, там маленький провинциальный городок в цивилизованной стране. Но страсти вокруг народного волеизъявления разгорелись до такой степени, что пролилась кровь.

Убийца, конечно, психопат, но, совершив свое дело, он прокричал то, что положено по патриотической идеологии: «Britain first!» (это не просто лозунг, а название крайне правой партии, которая, разумеется, поспешила откреститься от такого симпатизанта). И вот какая нехитрая мысль приходит в голову: невозможно ведь даже представить себе, чтобы какой-то ополоумевший сторонник ЕС пошел резать своих оппонентов на улицах, — а вот для патриота такое не совсем исключено. Потому что евроинтеграция — это рациональная политика, а патриотизм — страсть, и на почве страсти можно свихнуться. Любовь к родине, как и всякая любовь, может довести до сумасшествия, а дружба и сотрудничество не могут. Не потому, что они добрее любви: просто они не столь интимны, более открыты к публичной сфере и разумным решениям, а тем самым вакцинированы от безумия.



У всех есть родина, и все ее любят, но это слишком интимное, нутряное чувство приходится контролировать, иначе оно способно довести до беды. Может быть, гибель Джо Кокс побудит кого-то из колеблющихся британских избирателей задуматься и проголосовать на референдуме не «сердцем», а «умом». Но, конечно, цена уже заплачена непоправимо высокая.

Facebook

Возобновляемая энергия5.07.2016

Завораживающая черта современного европейского пейзажа — ветряные электрогенераторы, которые машут своими тремя гигантскими руками-лопастями иногда в одиночку, а чаще малыми или большими стаями — на голых и безлюдных горах Шотландии, на морском мелководье близ побережья, на холмах вокруг городов. По-английски они называются красивой метафорой — windfarms.

Это действительно сельские «фермы», мызы, искусственные сады или леса, совершенно отрицающие свою промышленно-техническую сущность. Генераторы бесшумны — то есть, наверное, вблизи производят какой-то звук, но видишь их всегда издалека, да еще из чего-нибудь гремящего и гудящего (с самолета, с железной дороги, с автострады), откуда никакого звука не слыхать. Они задумчиво-неторопливы, словно огромные животные на пастбище, в противоположность обычным турбинам и двигателям, которые стремительно крутятся как белки в колесе. И они не пожирают энергию и не выбрасывают ее в выхлопе — наоборот, улавливают и экономно прибирают к рукам. Дон Кихот, конечно, принял бы их за великанов, но вряд ли полез бы с ними драться: слишком величественно и благожелательно выглядят их высокие, тонкие белые фигуры — женские, материнские? А может быть, он узнал бы в них свой собственный длинный и худощавый силуэт рыцаря-идеалиста с копьем и вспомнил бы утопию золотого века, дружественного союза между человеком и природой, которую он сам воображал в мечтах.

Есть уже целые города и даже небольшие страны, которые питаются энергией «ветряных ферм». А мне они каждый раз напоминают старый фильм «Доктор Живаго» и песню о мельницах моего сердца.

Facebook

«Касабланка»11.07.2016

Посмотрев уже в третий раз в жизни «Касабланку», начинаю понимать, в чем очарование этого старого фильма (разумеется, утраченное в ремейках, не говоря уже о мультипликационной пародии, где роли персонажей исполняли диснеевские зверюшки).

Одна причина очевидна, и о ней все говорят: в этом фильме несложная любовная история включена в большую Историю, разворачивается на фоне мировой войны, в которую как раз незадолго до того вступила Америка (в 1942 году американцы уже вовсю воевали на Тихом океане, а в ноябре высадились в Северной Африке, в той самой Касабланке). Это наполняло интимный сюжет коллективным дыханием, создавало чувство патриотической солидарности между героями и зрителями; например, в знаменитой сцене, когда публика в кафе Рика (которого играет Хэмфри Богарт — вместо первоначально намеченного Рональда Рейгана) подавляет «Марсельезой» воинственный хор немецких офицеров, поющих «Стражу на Рейне», — зритель сам должен отождествить себя с кем-то из поющих, сам хотя бы внутренне, про себя спеть гимн сопротивления.

Но есть и другая причина успеха, мало зависящая от момента, когда фильм вышел на экраны. Это особый образ самой войны, которая идет где-то далеко, но определяет всю обстановку действия.

Колониальная Касабланка — своеобразный вариант Дикого Запада. Здесь нет или почти нет эффектных перестрелок, драк и погонь, и кафе Рика, с его нарядными господами и дамами, внешне мало походит на ковбойский салун, хотя у многих из этих людей действительно в карманах лежат пистолеты. «Дикость» проявляется не столько в прямом насилии, сколько в безвластии, слабости и коррумпированности государства (есть французская колониальная власть, но она сама зависит от немецких оккупантов) и в неопределенности цен и ценностей. Самый невинный, комедийный эпизод: марокканский торговец пытается что-то всучить героине Ингрид Бергман, бессовестно завышая цену и затем последовательно снижая ее аж в семь раз. В фильме часто фигурируют деньги — банальный, конечно, факт, — но это почти всегда не трудовые и не нормальные рыночные деньги, а игровые, абстрактные, которые неизвестно откуда взялись и неизвестно чего стоят. Они стремительно переходят из рук в руки в подпольном казино (благородный хозяин то честно выплачивает огромную сумму одному удачливому игроку, то сам помогает выиграть другому); ими расплачиваются (абстрактно, безналично) за угощение, которое разные персонажи непрерывно преподносят своим друзьям, партнерам и даже врагам; на них Рик заключает пари с полицейским комиссаром — сумеет ли тот задержать в городе пару эмигрантов, стремящихся из него выехать?; ими платят взятки тому же самому комиссару за выездную визу. Вот еще одна особенность этого мира: в нем исключительную, ни с чем не сообразную ценность имеют абстрактные знаки, официальные (и в то же время продажные) документы — визы, пропуска, — позволяющие из этого мира выбраться; их ищут, прячут, за них убивают и гибнут. Здесь все живут «проездом», ожидая перемены своей участи — случая купить себе визу и билет в Америку (например, на деньги, выигранные в казино). А когда в этот мир попадает руководитель Сопротивления, то он начинает странно напоминать русского помещика XIX века: он владеет «душами» (именами и явками товарищей), которые пытается у него купить — именно купить, шантажом и посулами— гонящееся за ним гестапо. Он, конечно, никого не выдает, но эти его соратники, о которых мы ничего не знаем, остаются в фильме такими же абстрактными фигурами, как денежные знаки или паспорта, потенциальными предметами торга на черном рынке Касабланки.

Мы привыкли ассоциировать войну с насилием, жестокостью и геройством, а в фильме Майкла Кертиса она показана как аномия, расстройство общественных отношений. Война — это черный рынок, где торгуют жизнью и смертью; а Касабланка — это ничейная транзитная территория между концентрационными лагерями Европы и свободной Америкой. Эту сторону войны знают на опыте множество людей, но ее часто игнорируют те, кто пытается рассказывать о войне. В ситуации аномии отстаивать непродажные, безусловные ценности — любовь, рыцарство — приходится не столько для победы над врагом, сколько для восстановления морали в деморализованном обществе, чтобы люди и знаки стали стоить столько, сколько они должны.

Это восстановление распадающейся социальности — важная тема культуры 40-х годов и едва ли не главная тема литературы Сопротивления. Герой Хэмфри Богарта, подобно героям Хемингуэя, не может удержаться в рамках приватного нейтралитета; он вообще по жизни таков, о нем дважды говорят, что еще до мировой войны он участвовал в войнах локальных (в Эфиопии, в Испании) «на стороне проигравших», против наступавшего фашизма. Сходная фигура появилась позднее в романе Альбера Камю «Чума» (1947): это журналист Рамбер, случайно застрявший в охваченном аномическим бедствием городе (тоже, кстати, североафриканском) и, подобно Рику, невольно втянутый в борьбу, ставший активным участником гражданского сопротивления. Как он признается, он тоже раньше воевал в Испании — и тоже «на стороне побежденных». То есть это выражение, как и весь персонаж Рамбера, — цитата из американского фильма 1942 года, который Камю наверняка видел. Здесь важно слово «проигравшие», «побежденные» — по словам Сент-Экзюпери (того же 1942 года), они «должны молчать — как зерна», которым предстоит прорасти.