Залесов решил, что любит ее, женился, переехал в небольшую Стасину комнату.
Сравнительно мало занятый в театре, Залесов бродил целые дни по Фергане, веселился с холостыми приятелями или, валяясь в кровати, с упоением читал Блока и Лермонтова. Прозу он не любил.
Бывало, утром весь дом еще спит и Залесов спит, а Стася уже хлопочет — жарит и варит на завтрак и обед и тут же занимается, готовясь в медицинский техникум. В девять убегает на работу в поликлинику. С работы Стася приходила в пять. И снова мыла полы, готовила ужин, стирала, гладила, штопала, шила. Она ухаживала за мужем, угадывая малейшее его желание. А он лежал на кровати с книгой стихов, изредка поглядывая на Стасю. Иногда окликнет, ласково потреплет волосы:
— Ах ты, труженица моя!
Стася вспыхивала, силы ее удваивались.
Бывало, часов до трех ночи, когда Залесов уже спал, Стася все занималась или ходила на цыпочках, гладила, крахмалила его рубашки.
У них родилась дочка, и тут Залесов понял, что не любит Стасю. Кухня, пеленки, плач девочки, нехватка денег — все это коробило. Залесов не выносил сложного, запутанного, не любил встречаться с неприкрашенной жизнью. Он испугался трудностей и попросту сбежал от них. Он скрылся, оставив письмо. Оно заканчивалось словами: «Прости, прости!»
Залесов сначала устроился в самаркандский театр, но, выяснив, что у него нет способностей, ушел. Двадцать лет он работает в клубах, ведет драматический и танцевальный кружки.
А Стася за это время стала зубным техником, вышла замуж, вырастила дочь. И вот неожиданно пришло письмо: дочь приглашала Залесова на свою свадьбу. Он изумился: Лиду он видел только в колыбели…
— Я у телефона! — звучно ударяет в ухо.
Задумавшийся Залесов невольно вскакивает. Вздрагивающей женственной рукой трет лоб, нервно перебирает пальцами тонкую кожу на щеке, гладит горло, в котором словно застрял комочек.
— Стася, это я, — тихо, испуганно произносит Залесов.
В трубке только взволнованное прерывистое дыхание. Наконец слегка охрипший голос тихо спрашивает:
— Ты?
— Я.
— Ну… здравствуй.
— Здравствуй, здравствуй, — торопливо кивает Залесов.
— Когда приехал?
— Ночью. Я у тети Лизы.
— Мы ждем тебя. Свадьба сегодня… — Голос успокоился и опять стал уверенным, звучным.
— Да, да, а как же! Для этого и приехал! — машет рукой Залесов, не замечая, что все время жестикулирует. — Стасенька, милая, ну как ты живешь?
— Хорошо.
— Здорова?
— Вполне.
— Я рад, — прикладывает он руку к груди и улыбается. Потом молчит, не зная, что сказать.
И там тоже молчат. Наконец раздается:
— Так ждем.
— Да, да… Не прощаюсь… — Залесов садится на диван, забыв положить трубку.
Тетя Лиза вплывает, как темная туча.
— Оглоблей бы тебя… Оглоблей дурь-то вышибать надо, — басит она и мрачно присаживается к столу. — Положи трубку-то! Такая жена… Такая дочь… Эх, проворонил… А что нашел?.. — Тетя Лиза вздыхает: — Душно… Открой, беспонятный!
— Что открыть, тетя Лиза? — торопливо спрашивает Залесов, стараясь не смотреть старухе в лицо.
— Окно, окно!
Залесов открывает и снова смущенно садится. Пестрые дятлы обстукивают деревья, пуская в садах гулкие пулеметные очереди.
— Закрой.
— Что закрыть?
— Окно. Бестолковый. Дует. Еще март, а не июнь.
Залесов закрывает.
— Что же сделаешь, видно, судьба, — бормочет он.
— Помолчи. Подай сумку. Да не эту. Бестолковый. Вон на окне. Да побыстрей. Руки отсохли?
Тетя Лиза вытаскивает из сумки трубку, которой прослушивает больных.
— Держи. Ну, чего ты рот разинул? Положи сумку на место.
Залесов кладет.
— Помелом бы тебя отсюда, помелом, краснобая, вертуна, — отрывисто бросает старуха.
— Теперь уже поздно говорить об этом, тетя Лиза.
— Вот именно, поздно, батенька мой. Старость подходит. Бобыль. Ни богу свечка, ни черту кочерга. В сорок лет польками да краковяками заниматься куда как хорошо. Всю жизнь на полатях с боку на бок переваливаешься.
— Ничего, подожди, тетя Лиза, — бодро встряхивается Залесов, — еще все впереди! Я вот хочу заочно кончить институт иностранных языков…
— Расписывай, расписывай… Разденься! Послушаю. А то всю ночь кашлял, как чахоточный.
Залесов снимает пиджак и сорочку. Тетя Лиза прослушивает сидя. Тридцать лет она имеет дело с человеческими сердцами. Для нее все шумы, хрипы, стуки в груди человека ясны и красноречивы.
Вот она, что-то услышав, хмурится, пожимает плечами. Передвигает трубку. Хитро посмеивается, точно захватывает организм на каком-то плутовстве; развеселившись, качает головой: «Ишь ты!» И вдруг ее густейшие брови ползут на лоб. Она даже произносит вслух: «Ого!» Опять прижимается к трубке. Притаилась, подслушивает. Волосы ее щекочут грудь, холодная трубка вдавливается. Старуха безнадежно машет толстой рукой. Неожиданно, что-то выследив, припадает к груди, ведет трубку из стороны в сторону, бормочет: «Скажи на милость!» И опять усмехается. «Вон что! Еще новости!» Словно с ней кто-то играет в грудной клетке, хочет провести ее, но это не удается.
— Да, батенька мой, и здоровье не сохранил, — наконец говорит она, откладывая трубку. — Истрепал сердце-то! К чему же ты пришел, не пойму? К разбитому корыту, что ли? Не-ет, оглоблей, оглоблей!..
Все эти двадцать лет Залесов жил полный ожиданий и надежд. Строил планы, мечтал. Ему казалось, что еще год, еще два, ну три, и нахлынут какие-то большие дела, события, и он что-то совершит. Он представлял себя то великим актером, то крупным ученым, который в знойной пустыне проводит каналы, сажает леса, то геологом, который продирается в дебрях тайги. Вот он восходит на вершину сопки, лицо обветренное, грубое, ветер треплет бороду, лосевую куртку. Во рту видавшая виды трубка, за плечами ружье. У ног неведомая долина. Здесь Залесов открыл огромные залежи золота. О делах его и скитаниях пишут книги…
А пока Залесов так мечтал, прошли пятилетки, прошумела война.
Во время войны он снова ушел в театр — из-за брони. Бывало, вскакивает утром с постели и, взволнованный, бежит к соседям: «Слушали „В последний час“? Что передавали?» И когда говорили о сдаче какого-нибудь города, Залесов чуть не плакал, сжимая кулаки. У него по-настоящему болело сердце.
Многие соседи помнят, как Залесов бегал торжествующий по общежитию и кричал: «Разгром под Сталинградом! Слышите? Окружили! Герои! Мало восхищаться ими! Это же… я не знаю что!» На глазах его сверкали слезы радости.
Война кончилась. Люди работали, отстроили города, заводы. Залесов влюбленно следил за их делами и снова мечтал открыть золотую долину. Благо для мечтаний оставалось много времени. В одном клубе он вел драматический, а в другом танцевальный кружок. Занимался каждый вечер три часа — и все. Залесову нравилась эта работа — легкая, спокойная и никакой ответственности.
Постоянным и главным чувством у Залесова была влюбленность. Он всегда был влюблен в какую-нибудь женщину, в жизнь, в природу. Любил он горячо, нежно, восхищенно.
По характеру мягкий, душевный, стеснительный, Залесов был любимцем всех окружающих. Да врагов у него и не могло быть. Натура его бездейственная, ленивая, но чуткая — болезненно страдала от всяких споров, схваток, резкостей, и поэтому он всегда сторонился их, уступая всем и во всем. А ничего не делая, не так-то уж трудно оставаться хорошим для всех подряд.
Восхищенный, влюбленный, он и не заметил, как пронеслись двадцать лет и он начал стареть…
— Да-а, ни богу свечка, ни черту кочерга, — задумчиво бурчит тетя Лиза. — Купи хоть подарки! На свадьбу же идешь… К дочери.
Удивительна бывает встреча с городом детства, да еще с таким городом, как Фергана, да еще когда ты не видел его двадцать лет.
Идут мимо Залесова толпы людей, и у каждого связано с Ферганой свое, неповторимое. И у него, Залесова, есть своя Фергана. Никто не видит ее такой, и никто не поймет, что она говорит его душе.
Середина марта. Деревья еще голые. Теплынь. Ослепительно сверкает солнце. Огромные тополя увешаны плюшевыми серыми сережками. Чуть дохнет ветерок, и они сыплются на асфальт, щелкая, точно крупные капли дождя.
Шлепнется плюшевый червячок, и над ним поднимется маленький клубочек желтоватого дыма — вылетит пыльца. Много таких дымочков возникает на дороге, на тротуарах, под тополями.
Утром побрызгал весенний дождик, и асфальт, мостовая покрылись черными кляксами — это красили размокшие червячки. Вся Фергана словно обрызгана чернилами. Червячки размокли в лужах, сделали их черными.
«Милая, милая», — говорит мысленно с Ферганой Залесов.
Всю весну что-нибудь да сыплется на нее. Деревьев такое множество, что зеленая пыль и горошинки семян засыпают все ямки, канавки, воду в арыках и даже плечи и волосы людей. Под каждым деревом зеленый круг.
Залесов беспокойно вглядывается в людей. Бывало, на каждом шагу его окликали, он разговаривал, смеялся. А теперь идут все незнакомые люди.
И только по-прежнему всюду чистят арыки, сажают деревца, окапывают и белят яблони и урючины. И только по-прежнему из садов вываливаются ватные клубы дыма, пахнет горелыми листьями.
Щемящая грусть переполняет душу, — в своей Фергане он оказался чужим…
…Тетя Лиза ушла к Стасе еще днем — помочь.
Наконец вечереет. Залесов подходит к воротам дома Стаси и чувствует — не в силах открыть калитку. Руки дрожат, и кажется ему, что он упадет. Как его встретят? Как ему вести себя? Что говорить? Что делать? И страшно, и стыдно, и уже Залесов жалеет, что приехал. Лежать бы сейчас в тихой самаркандской комнатке, листая печальный томик Блока.
Залесов проходит два раза по кварталу, выкуривает папиросу и наконец открывает калитку. И, хотя она широкая, пролезает с трудом, цепляясь ногами и свертком.
Во дворе старые посвежевшие абрикосы и груши. Они еще без листьев, но на них ясно видны набухшие почки, как будто деревья усыпаны ягодами. Над стройным вишневым деревцем трепещет звезда. Она то разгорается, увеличивается, то притухает, уменьшается.