— Да ведь руки-то гнутся к себе, а не от себя! — и Лоскутов опять загоготал.
— Критиковать тебя надо! На чистую воду тебя выводить надо! — И Арсалан упрямо встряхнул жесткими волосами.
В воскресенье Саша Ягодко и Арсалан приоделись. Ходили по общежитию, чувствуя себя неловко в новых, шуршащих костюмах. Полдня не садились: боялись измять. В село они уехали раньше, — хотели купить подарок жениху и невесте.
Семен отправился, когда уже смеркалось. От вельветовой с «молнией» куртки пахло одеколоном, и этот запах очень нравился Семену. Залез в кузов попутного грузовика, встал, держась за кабину, и почувствовал, что ноги его подкашиваются. Он усмехнулся, покрутил головой и, чтобы ветер не сорвал, натянул поглубже новую кепку.
Грузовик швыряло на ухабах. Семен думал о своей жизни. Мать, спекулянтка и пьяница, родила его от неизвестного человека. Сын был ей в тягость: он рос безнадзорным зверьком.
Наконец в это дело вмешались соседи, и Семена поместили в детдом. А мать так и спилась, исчезла где-то.
Это сделало Семена замкнутым. Ученье давалось ему с трудом. Кое-как закончив семь классов, Семен завербовался на лесоразработки. Здесь у него дело пошло, и вот он уже десять лет работает в лесу…
Грузовик остановился, шофер, высунув голову из кабины, крикнул:
— Выгружайся, парень!
Семен растерянно оглянулся: грузовик уже стоял посреди села.
Выпрыгнув, отряхнул с брюк невидимые во тьме пылинки, направился к знакомому дому.
Падающая звезда провела по черному небу фосфорическую черту. За плетнем по-старушечьи кашляла коза. На другом конце деревни играла мандолина. Она была так далеко, что звук ее походил на нытье комара. Золотые окна в Клашином доме казались прорубленными во мраке. Семен взошел на крыльцо и снова почувствовал, что ноги подкашиваются.
Знакомая комната с комодом, сундуком и кроватями у стен была ярко освещена. Вокруг стола сидело человек десять. Дымились в тарелках пельмени, торчало так много бутылок с водкой, что казалось: на столе, кроме них, ничего больше и нет.
Семен сразу же увидел Клашу, одетую в белое платье, и по лицу его поползла неудержимая улыбка. И вдруг рядом с Клашей он заметил Лоскутова, одетого в скрипучую кожаную куртку. Он почему-то обнимал Клашу и почти пел:
— Голубонька ты моя сизая! До гробовой доски вместе! И мамашу не оставим, — она с нами, как у Христа за пазухой, заживет! — Лоскутов, увидев Семена, сдвинул брови и стиснул в кулаке вилку.
Семен, ничего не понимая, глянул на своих ребят. Сашка Ягодко сидел мрачный и подавленный, у Арсалана по-кошачьи горели глаза, он кусал дрожащую губу.
А из-за стола уже поднялась пьяненькая, с пухлыми, как пельмени, ушами мать Клаши и смиренно запричитала:
— Ты уж не обессудь, Семенушко. Прости на лихом слове. Но передумала я выдавать за тебя дочку. Вот Степан Левонтьевич женится на ней. Не по-христиански получилось. Надо было предупредить, да не успели: все это как снег на голову в последний день. Не ропщи, милый! Видно, так богу угодно… — Она перекрестилась на иконы в углу. — А ты уж не горюй, молодой еще, таких Клашек десяток сыщешь. Садись, будь гостем. Прости меня, грешную… — И она отвесила земной поклон.
Все было как в нехорошем сне. Семен до того растерялся, что не знал, о чем и говорить. Он молча смотрел на отвернувшуюся Клашу и видел только красное ухо среди черных кудрей. Очнулся от голоса Лоскутова:
— Ну ты, Семен! Или садись за стол, или уходи — не порть обедню! Гуляли мы с Клашей. Понял? А потом временно разошлись наши дороги. Я провинился. Назло мне и себе хотела уехать с тобой. Но, как говорится, теперь внесена ясность. Вопрос исчерпан. Никто не виноват. Судьба.
Арсалан, бледный до синевы, вдруг бросился на Лоскутова, как рысь, но Ягодко схватил его поперек туловища, унес.
Гармонист в мохнатом свитере угрюмо посмотрел на Клашу с Лоскутовым, торопливо затолкал в футляр гармонь и, не прощаясь, ушел.
Семен опомнился, когда стоял уже за воротами. В темноте, лежа посреди дороги, белела корова: от нее мирно пахло хлевом. Перестав жевать, корова длинно и скорбно вздохнула.
Семен быстро шел полем. Глухо звучали шаги. Тупо толкалась одна и та же мысль: «Как же могли? Что же это такое?» На шее, на висках, на руках вздулись вены. И внезапно к сердцу Семена подкатило, как приступ тошноты, отвращение к людям.
Он зашагал быстрее. Запахло какой-то травой, потом донесся аромат скошенного сена, обдал запах созревшей пшеницы: она темнела стеной вдоль дороги. Все это за день истомилось под жгучим солнцем и теперь пахло особенно крепко.
Вдруг дохнуло озерной сыростью. В нее вклинился домашний запах овчины: во мраке спала отара овец. Потом в лицо повеяло свежестью сосновой хвои, грибов.
От добрых запахов земли Семен пришел в себя. Теперь он думал плохо не только о людях, но и о себе. Что сделал он хорошего? Кому он нужен? Грубый, неотесанный. Да и каким еще станешь в таежных трущобах, когда от тяжелой работы трещат мускулы? Одичал: наденет новую рубаху и стесняется.
Семена как-то мгновенно сразила такая усталость, что он едва передвигал ноги. Войдя в лес, опустился на гнилую колодину. В лесу было глухо, тихо, иногда слышалось хлопанье шишек, точно опять бросала их невидимая Клаша.
Семен на миг не то забылся, не то задремал. Очнулся от шума. Рядом по соснам и березам поползли блики света, Близились два огненных глаза. Останавливать машину не хотелось: противнее всего сейчас была встреча с человеком. Он встал за куст, а когда грузовик поравнялся, собрал силы, догнал, повис сзади и перевалился в кузов.
Семен стоял, расставив широко ноги, держась за верх кабины. Грузовик уносился в глубь тайги. В чаще то обдавали холод и сырость, то вдруг откуда-то накатывалась удивительно теплая волна.
С дороги внезапно брызнули жаворонки, они метались в лучах фар, мягко шлепались о смотровое стекло, гибли под колесами. В прохладе забайкальской ночи жаворонки и суслики грелись на дорожной гальке, пропеченной солнцем.
В свет фар сыпались, как листья в листопад, ночные бабочки.
Дорога виляла в глухом лиственном лесу, спускаясь под гору. Вершины сцепились над дорогой, и она вилась бесконечным тоннелем. На раскинутые, низкие ветви с возов нацеплялось сено, висело космами лешего.
Ветви врывались в стремительный луч, Семен пригибался, они, треща и стегая по спине, проносились над ним.
Фары внезапно озарили пятнистую собаку и охотника с ружьем, со связкой убитых уток на поясе. Иногда мелькал костер — пламя освещало лица, протянутые над огнем руки. Из тьмы на поляне появилась белая лошадь: она дремала, понурив голову.
От всего этого боль начала утихать.
Из отверстия над мотором заклубился пар. Шофер остановил грузовик, выключил свет, и Семена окружила тишина. Только слышалось, как в моторе бурлит вода. Брякая ведром, шофер убежал куда-то во тьму. Семен сел в кузове, притаился. Старая береза опустила густые, мягкие ветви прямо в кузов, на колени, на плечи Семена, обняла весь грузовик. Множество листьев висело недвижно. В душе было тихо, как на земле. Не хотелось думать, хотелось просто смотреть, как земля отдыхала в ласковом мраке, в глухой тишине под копошащимися звездами. Отдыхал и труженик-грузовик, разгоряченно бурля в лесном безмолвии. И как будто отдыхал от всего и сам Семен. Только шофер раздражал. Вот он пришел, влил ведро воды, сел на подножку.
Молчали Семен и шофер, молчали тайга и ночь, молчала береза, прижимаясь ветвью к щеке. Будто все к чему-то прислушивались. И мотор начал затихать: тоже, наверное, хотел послушать то великое, что называется жизнью. Красиво и гулко грянул далекий выстрел. И вдруг тихонько-тихонько возникла песня:
Во поле березонька стояла,
Во поле кудрявая стояла…
Как будто зазвучала сама тишина, звезды, лес и душа Семена. Песня была такой осторожной, тихой, что сначала Семену померещилось: кто-то запел очень далеко. И только через минуту он понял, что это поет шофер.
По голосу узнал Алешу Сарафанникова, соседа по общежитию. Семену нравился этот белокурый паренек.
Потом Сарафанников замолк, вздохнул и так замер, как будто его и не было. Долго он сидел и не то думал, не то спал, не то слушал глухую ночь.
Семен почувствовал непонятно откуда пришедшее облегчение. Тело его заполняла свежесть и сила. Только руки мелко дрожали. Остаться бы навсегда одному в этих таежных дебрях.
Скрипнула подножка, зашуршала галька под сапогами, и прозвучал тихий голос:
— Ну, трогай, Саврасушка, трогай.
Алеша легонько похлопал грузовик по капоту, и у Семена, точно котенок, ворохнулось в душе теплое, мягкое чувство к этому шоферу.
Вспыхнули фары, заработал мотор, медленно тронулись. Ветви березы, как бы не желая расставаться, тихонько мели по коленям, бортам, уползая из кузова. Они в последний раз погладили по щеке, шепнули что-то на ухо, смели тяжесть с плеч Семена. Он оглянулся порывисто, но береза уже канула во тьму.
Из-за поворота посыпались огоньки Синего Колодца. Семен спрыгнул. Войдя в сени общежития, он с удивлением увидел через открытую дверь Сашу Ягодко и Арсалана. Они вытаскивали кровать Лоскутова. Ягодко, бросая на нее чемодан и пальто Степана, проговорил:
— Словно форточку открыли — дышать легче!
— Собака лучше, собака своих не кусает! — яростно кричал Арсалан.
Семен смущенно спросил:
— Чего это вы тут расходились, ребята?
— А, Сеня! — облегченно воскликнул Ягодко. — А мы, как началась заваруха, потеряли тебя. Куда, думаем, провалился?
— Домой пришел! Правильно пришел! — Смоляные волосы Арсалана встопорщились на затылке, на висках. — Я бы горло им перекусил, да Сашка помешал! Зачем помешал? Собачья это свадьба! Хэ, я еще с ним посчитаюсь! А она… э, в голове свистит, ветер дует — пусто!
— Ладно тебе, — поморщился Ягодко, — слишком много им чести — говорить о них. Давайте лучше пожуем чего-нибудь.