Листопад в декабре — страница 45 из 90

— Ну, уж вы тоже скажете, — смутился Устьянцев.

— Нет, правда, после разговора с вами так хочется работать, я прямо не знаю, как хочется.

Устьянцев радостно улыбнулся.

— У вас доброе сердце. И живете вы по-настоящему. Только немножечко скисли.

Она смотрела на него с надеждой. И Устьянцеву было приятно и ново вдруг почувствовать себя опорой для слабого человека. Он взглянул на Валю, и она проступила перед ним так ярко и такой милой, беспомощной… И впрямь душа его точно взглянула через какие-то сильные и светлые очки. И вот он разглядел ее.

— Погодите! Мне нужно подумать, подумать! — извинился он и выскочил из библиотеки. И опять поразился, увидев лапки у воробья, летящие жгучие капли, соломинки на снегу. И он уже не мог представить, что умрет.

Валя глядела на дверь, обитую коричневым дерматином, с планками крест-накрест. Качался, позванивал крюк. Он за много лет прочертил на косяке полукруглый желобок. Вот и все. Неужели никогда Устьянцев не откроет эту дверь?

Валя поехала в колхоз вместе с кукольниками.

Первый спектакль играли в школе. Ребята заполнили самый большой и солнечный класс. Сидели на скамейках, в проходе на полу, на подоконниках, стояли у стен.

Валя притулилась в уголке за ширмой так, что могла наблюдать и за кукольниками и за зрителями.

Показывали «Каштанку». Высокие Устьянцев и Истомин сильно приседали. На головы их были надеты самодельные из серого коленкора береты, чтобы волосы не торчали над ширмой.

Веселый Абакумов подмигнул Вале и растянул баян. Истомин, присев на корточки, следил за куклой над ширмой и, стараясь сочетать слова с ее движениями, запел «Вдоль по Питерской». Он играл пьяненького хозяина Каштанки, столяра Луку. Куклу за него «водила» Катя Клыкова.

Шло представление в цирке. Гусь стрелял из пушки, звонил в колокол. Каштанка пела под гармошку; прыгала в горящий обруч, рыча, грызлись львы, по арене скакали лошади, гимнасты крутились на турниках. Над ширмой жили маленькие зверюшки и человечки.

Когда умирал гусь Иван Иванович, Валя видела, как девочки плакали, а мальчики хмурились. И как же они потом жалели клоуна, когда Лука забрал у него свою Каштанку, и в то же время как они радовались за Луку!

Каштанка, услыхав голос Луки, растерянно заметалась по арене, а ребятишки закричали:

— Иди, иди, дуреха!

— Это же твой хозяин!

— Вот еще, не узнала!

— Каштанка! Иди, псина! — И кто-то из мальчиков засвистел, поднялся гвалт.

А когда Лука обнял свою собачонку, все затопали, закричали.

Валя видела волнение ребятишек. А за ширмой видела сосредоточенных, серьезных кукольников. Устьянцев то подавал кому-нибудь реквизит, то быстро и бесшумно помогал Подойницыну переставлять декорации и сам надевал куклу на руку, и лицо его, голос, фигура изменялись, он становился клоуном, а вместе с ним оживала над ширмой и кукла…

Ребятишки, делясь впечатлениями, толпились около ширмы, заглядывали в таинственную кукольную страну.

— Дядя, а собачка была не настоящая?

— А: как это клоун курил и дым изо рта шел?

— А как это вы делали, что сыпался снег? Сыпался и сыпался! — выкрикивали они.

— А вот сначала вы мне отгадайте загадку, — разговаривал Устьянцев с детьми. — «Она красная?» — «Нет, она черная». — «А почему она белая?» — «Потому, что зеленая». Что это, а?

Ребята окружили его, смеялись.

— Не знаете? Эх, вы! Это же черная смородина!

Устьянцев долго отвечал на вопросы, показывал ребятам, как играют куклы, и, наконец, загадал еще загадку:

—. Что на свете самое короткое и самое долгое, самое быстрое и самое медленное, чем больше всего пренебрегают и о чем больше всего жалеют? Тоже не знаете? Время!

В перерыве между двумя спектаклями за ширмой остались только Устьянцев да Валя.

— Ой, как это все интересно и ведь трудно как! — говорила Валя. — Попробуй-ка сразу делать два дела: и текст хорошо читать и чтобы кукла жила. Я бы не сумела!

Устьянцев засмеялся и попросил ее сесть в «зале». Над ширмой вдруг возникла корзинка, в ней что-то закопошилось. Только через миг Валя поняла, что это четыре цыпленка, четыре желтых пушистых комочка. Они трепыхали крылышками, вертели головками, лезли друг на друга, пищали. К ним подошла кукла. И Валя захохотала, узнав карикатуру на Устьянцева. Сходство было удивительное. Кукольный Устьянцев начал гладить цыплят.

— Сидите, глупышки, сидите. Ну, куда вы? В библиотеку? Так вас туда не пустят. Да и меня тоже. Зачем я там? Кто меня ждет?

Валя смеялась уже тише.

— Ах вы, глупышки, глупышки! — звучал голос Устьянцева. — Идемте лучше восвояси! — И кукольный Устьянцев закрыл корзинку платком и унес ее.

За ширмой стихло. Валя тоже молчала.

— Что же вы? Представление окончено. Идите сюда, — позвал Устьянцев. Оранжевая стенка ширмы стала выпуклой: должно быть, он уперся в нее носом.

Придя за ширму, Валя сказала:

— Здорово! Куклы прямо живые. А кто их делал?

— Да как будто я. Вот смотрите, все очень просто.

Цыплята были укреплены в корзинке без дна, каждый цыпленок надевался на палец.

Устьянцев снял очки — и Валя расплылась в тумане, надел — и вот она, хрупкая, почти прозрачная. Каждая ее родинка видна. Он, загадочно смеясь, притянул ее за руку.

— А остальных кукол тоже вы делали? — доверчиво спросила Валя.

— Сегодня в санях я поеду с вами. Ладно? — шепнул он.

— Ладно.

— И других кукол делал я! — громко ответил он. — Хотите, я и вас вылеплю?

— Ну, стоит ли возиться из-за меня? — она отвела глаза.

— Красавицу сделаю из вас!

И так им интересно и легко было разговаривать друг с другом…


Ночь тихая, снежная, такая милая, пушистая ночь. Все бы ехать и ехать в санях с похрустывающим сеном. Сыплется реденький мелкий снежок. Он совсем не закрывает луну. И Устьянцеву хочется сказать, как он счастлив, что живет. Нет, как же все-таки хороша эта ночь и как дышится легко и отрадно! И книги он любит, и эти сугробы, и этот родной зовущий простор, эту черную лошадку с белой от снега спиной, и эту дорогу среди сугробов и тайги, и лунную полянку среди елей.

Заиндевелая, заваленная снегом тайга. Ели по пояс увязли в сугробах. Под елями темно. Что там сейчас происходит, в этих глухих чащобах? Лунная ночь порошит снегом. И сани. Скрипят полозья. Скрипят оглобли. Валя и Устьянцев накрылись одним тулупом. Зачарованно смотрят на лунную поляну среди елей. На ней стожок в белой шапке, на него доложила ветви молоденькая березка, белая от инея.

— Зимой мы замерзаем, обмораживаемся, играем в ледяных клубах… — тихонько рассказывает Устьянцев.

На лицо Вали опускаются снежинки.

— Весной мы тонем в грязи, в разлившихся речках. Летом изнываем от зноя и пыли. Осенью мокнем под дождями. Идет, идет грузовик — и хлоп, застрянет в лесу или в поле. Плывет, плывет лодка — и буль, перевернется. Сани — кувырк на ухабе! И часто спать негде, и есть нечего. И все-таки мы едем и едем к нашим ребятишкам. Засмеются всем залом, вот мы уже и счастливы. И опять едем…

Но говорится совсем не то, что думается. Устьянцев замолкает. И молчать с Валей тоже хорошо.

— Неужели мы встретились только для того, чтобы расстаться? — вдруг удивляется он.

Валя молчит, глядя на луну, на сыплющийся снежок.

— Неужели мы так и останемся чужими, как были? — еще больше удивляется он.

Валя молчит, и снежинки повисают на ее бровях.

— И неужели среди миллионов людей наши тропинки скрестились только на миг? — уже изумляется Гоша Устьянцев.

1958

Свет

И даже перед рассветом было тепло. Из тьмы чуть-чуть порошило снегом. И хоть сосны от него побелели, все равно было ясно: украдкой явилась весна. Она, должно быть, пряталась в глубине лесов, но лицо мое ощущало ее дыхание.

В темноте, среди сосен, едва угадывалась высокая сухопарая фигура отца в свитере и в шерстяном шлеме. Я остановилась, замерла, опираясь на лыжные палки. И лес тоже замер в плотной тишине.

Была ли я когда за все свои шестнадцать лет такой счастливой? А что произошло?

Глухой предутренний час. Отец будит меня: целует в нос, в ухо. Спящий дом, таинственный шепот, пригоршня ледяной воды, брошенная в лицо, скрип двери, шорох лыж по снегу, сыплющая снежинки тьма, тихий черный лес, дыхание весны…

«Я хочу, чтобы всегда было так, — думала я. — Я самая счастливая на свете! Пусть всем людям будет так же хорошо всегда, всегда… И пусть так же ветерок дует в лицо и так же пахнет сосенками». Я помедлила и великодушно добавила: «И зайчишкам пусть так же будет хорошо! И рябчикам, и куропаткам. И даже лисе, хоть она и ловит рябчиков!»

Я прислушалась: лыжи отца не скрипели. Боясь все испортить, мягко просвистела условленное: «Где же ты, моя Сулико?» Издали чуть внятно донеслось: «Долго я по свету бродил, но нигде ее не нашел». Мне послышалась в этом нежном отзыве тревожная грусть. Отталкиваясь палками, я заскользила между колоннами сосен.

Как всегда, отец шел к садоводству по своей любимой тропе через бор и рощу. Я знала, что сейчас мы снимем лыжи, перелезем через три прибитые жерди и, проваливаясь в снегу, подойдем к скамейке, сядем и будем молчать.

Все так и случилось.

Отец лыжей сковырнул корку льда с деревянной скамейки, и мы сели. Я прижалась щекой к его большому, в снежинках, плечу. Торчали воткнутые в сугроб лыжные палки. В жидком сумеречном свете твердо очертился зубчатый лес вокруг садоводства. Ровными линиями тянулись снеговые бугры — под ними лежали стелющиеся яблони. Крыжовник, малина, смородина едва прокололи верхушками тяжелые сугробы. Далеко впереди виднелись контора, сарай, парники. На клумбе из снега чернели гремучие стебли прошлогодних пионов.

И я и отец молчали. А на земле уже так потеплело, что с тихим лиственным шелестом посыпался редкий и мелкий дождик. Снег на глазах старчески темнел, становился тяжелым, ноздреватым, как соты. В воздухе замелькало, зарябило. Я протянула руку, и капельки начали щекотать ладонь.