— Говорят, чтобы любить дороги, надо родиться в пути. — Вьюков улыбался, с волнением глядя на Карпова.
— А я родился в доме и всю жизнь прожил на одном месте. А вот теперь меня понесло. Ну что ты скажешь — понесло, и все. И не могу остановиться… — Старый бухгалтер рассмеялся. — И я доложу вам, голубчик: эти пять лет в пути были в моей жизни самые радостные.
— Да, один живет, чтобы есть, а другой ест, чтобы жить, — задумчиво пошутил Вьюков.
— Вы слыхали о королеве цейлонских пальм — талипотовой пальме? Сорок лет живет она, а потом выкидывает вверх, как знамя, огромное кремовое соцветие до восьми метров высотой. Дождется, когда созреют семена, бросит их на землю и тогда уже погибает.
— А вы… что — вы? Что хотите сделать? Зачем пошли? — словно бы сердясь, начал допрашивать Вьюков.
— Я? Книгу буду писать, книгу, — ответил Карпов, сам радостно изумляясь своей затее. — Уж больно хочется рассказать о нашей земле какими-то… поющими, что ли, словами. Чтобы они в сердце западали. Вот расскажу и тогда с легкой душой отправлюсь в последний путь. А в нем не сорок тысяч километров. Он бесконечный. И по нему не вернешься к этому костру.
Голос Карпова стал глуховатым. Пешеход притворно откашлялся, взял кружку с чаем.
Жадно слушавший Вьюков вспомнил о скитальцах-китах. Тысячи километров проплывают они в штормы и в штили. И все плывут и плывут. И безбрежна их воля. Дни их кончаются в плавании. Бум, бум, бум — гремят в глубинах океанов сердца великих пловцов.
Потрескивал костер, клубился дымок. Дашенька бегала со скворцами вдоль пенистой полоски.
— А вы что же… Куда и почему? — осторожно спросил Карпов, обмакивая в кружку сахарный квадратик.
— Да вот… тронулся и я в путь с дочкой, — неопределенно ответил Вьюков, песком засыпая густо задымивший костер. — Только путь наш невелик: всего до Петушков.
Карпов пристально глянул на Вьюкова из-под густых черных бровей, спросил:
— Что-нибудь… случилось?
И, всегда сдержанный, Вьюков почему-то сказал откровенно:
— С женой у меня… Паршиво все… Идем вот к бабушке…
— А может, погорячились? Может, уладится?
— Не хочу улаживать, — отчеканил Вьюков. — Все, что позади у меня, все это надо… отрубить!
Кучка песка над головешками дымилась, чадила… Вьюков раздраженно выплеснул на нее воду из чайника. Теперь над мокрым песком курился уже не дым, а легкий парок.
Сверкающая Обь всей громадой воды двигалась и двигалась к океану. Легко поднялся пружинистый пешеход, ловко забросил на спину рюкзак. За ним поднялись и Вьюков с дочкой…
Они пробрались через комариные заросли тальника, и вдруг Дашенька вскрикнула: светлая речонка ударила ей в глаза сиянием. Речушка-шалунья, речушка-змейка клокотала в камнях, будто кто-то прополаскивал большое горло. Мостик через нее был сколочен из белых березок, с них даже ветки не обрубили, и на ветках еще болтались вялые листья.
Словно из детства выбежала эта речонка, и вспомнил Вьюков, что зовут ее любовно: Ягодка.
— Вот по ней мы и придем в Петушки, — сказал он.
Двинулись по берегу.
Ягодка шалила: то начинала бурлить, взбивать-пену между камней и коряг, то притворялась дремлющей среди желтых кувшинок, то неслась вприпрыжку, устраивала веселые водопадики, то прикидывалась мелким, стеклянным ручейком, позванивала на галечных россыпях, и вдруг размахивалась вширь, топила камыши и замирала, чернела, пузырилась, дескать, она недвижная, а сама украдкой текла — об этом говорили серебряные стрелки в тех местах, где вода разрезалась о стебли белых лилий с холодными, резиново-плотными лепестками.
Вьюков оживленно рассказывал о Ягодке. Летом она безобидная, воробью по колено. А вот весной эта Ягодка дает о себе знать: бушует, разливается, топит деревни. Да и сейчас, тихоня-тихоня — а сама таит множество омутов, иные и десять и пятнадцать метров глубиной. В этих ямах-котлах рыба кипит.
— Ого! — воскликнул Карпов и вытащил книжку.
Вьюков увидел, как он записал: «Отец и дочка. Идут в Петушки. Речка Ягодка. Ее нрав».
Вьюков продолжал обстоятельно рассказывать: Ягодка бежит через тайгу и болота, на берег ее забредают медведи — сластены любят малину, бруснику, смородину. Иногда на закате переплывают они речку, приходят в поля, важно там сидят, как на стульях, и, зажмурившись, сосут овес, блаженствуют.
Карпов и Дашенька засмеялись…
Недалеко от леса остановились.
— Здесь я с вами распрощаюсь, — сказал Карпов. — Во-он дымок паровозный. Там железная дорога. Я ведь иду по железной дороге. Отмечаюсь на станциях. А тут сделал небольшой крюк, в селе на берегу Оби внучка живет… Рад, что повстречался с вами. Унесу я с собой и Ягодку, — он зачерпнул из нее жесткой ладонью, попил, — и Дашеньку со скворцами, — поцеловал ее в нагретую солнцем макушку, — и ваши Петушки! Счастливо добраться до них. — Карпов улыбнулся. — Ну, я пошел во Владивосток.
И, по-птичьи легкий, скорый на ногу, пошагал через хлебное поле, а Вьюков и Дашенька смотрели ему вслед.
Он уже отошел далеко, а они все смотрели. Вдали по плавному склону, среди зелени березняков, желтело хлебное поле и чернела прямоугольной заплатой зябь. Карпов оглянулся, поднял руку и неожиданно зычно, по-разбойничьи гаркнул:
— О-го-го-го!
«О-го-го-го!» — прокатилось удалое эхо.
«Вот это бухгалтер! — подумал восхищенно Вьюков. — До свиданья, говорит, я пошел во Владивосток! А туда десять тысяч километров! Это же какой-то… альбатрос!»
Они часто купались в Ягодке, собирали в березняках клубнику.
Наткнулись на вагончик. Возле него были устроены железные стойла, мычало большое стадо. Шумел электромотор. Доярки загоняли буренок в стойла, надевали на соски резиновые доильные стаканы.
Дашенька приседала на корточки, изумленно смотрела, как эти стаканы мягко сжимались и, словно пальцы доярок, выдаивали молоко. Вместе с ней приседал на корточки и Вьюков и тоже удивлялся человеческой выдумке.
Вышли на луг, здесь трактор таскал косилки, они срезали траву. Трактор остановился, косари спрыгнули с сидений, побежали, повалились на землю. Раздался отчаянный визг. Один из косарей поднял за уши серенького зайчишку. Малыш, убегая от зубьев косилки, запутался в траве.
Косари посмотрели на него, посмеялись и подарили Дашеньке. Папа держал его за брюшко и за уши, а он вырывался и верещал во все горло.
— Какой он славный! — кричала Дашенька. — Отпустим, папа. Он еще маленький.
И они отпустили его в березняке.
Много чудес они высмотрели в этот день. Видели, как скворец бегал по широкой плоской спине барана, теребил на ней клювом заскорузлые шерстяные кочки.
Дашенька заметила, как на поляне лягушка лакомилась клубникой: поднималась на задних лапах, выкусывала бочок у ягоды.
— Ты подумай! — удивился отец.
Они открыли, что на землянике роса алая, а на голубике — голубая.
Потом набрели на большое поле, заросшее подсолнухами. Когда вышли из подсолнухов, на них набежал теплый дождь…
Потянулся косматый лес.
Смеркалось, когда наткнулись на новый сруб среди величавых кедров. На нем уже была крыша. Темнели проемы для окон и двери.
— Наверное, для лесника строят, — сказал Вьюков.
Заглянули внутрь сруба, увидели землю и укрепленные балки для пола. Вдоль стен тянулись мостки, на них стоял таз с мохом. Им конопатили щели между бревнами. На земле валялись золотистые щепки, пахнущие смолой. Эти занозистые щепки оказались тяжелыми, липкими: в них, наверное, было больше смолы, чем древесины, она исчертила их янтарными полосками.
— Вот здесь и заночуем, — весело сказал Вьюков.
Щепки черно дымили и пылали, как факелы, обливаясь растопленной смолой. Костер освещал нижние ветви кедра. На них виднелись большие шишки. Вьюков швырнул сучок, и одна хлопнулась в траву.
Коричнево-сизоватая шишка, грузная, точно гирька, вся была обмазана смолой. После нее ладошка Дашеньки потемнела, пальцы склеились, от них запахло таежным.
— Еще зеленая. — Дашенька вздохнула. Зарево плясало на ближних стволах, на срубе с черными провалами вместо окон и двери.
— Построят, вставят рамы, стекла, повалит из трубы дымок, и заживут люди, — сказал Вьюков. И задумался. О чем? О себе? О Дашеньке? Об открывшейся ему жизни? Жизнь! Да он ее и не касался. Он годы не вылезал из-за кулис!
Лес окостенел. Ни звука. Теплынь, как на печке. Дашенька сидела в сказке. Сруб для нее уже был избушкой на курьих ножках, лес — жилищем лешего.
— Пойдем, пойдем, — прошептала Дашенька и потянула отца за руку. И столько таинственного было в ее голосе, что Вьюков тоже шел, замирая от шороха, от хруста сучка.
Они скользили все дальше и дальше между кедрами.
— Я еще мальчишкой был — шептал он, — и однажды меня с дружком застала в лесу такая же ночь. Нам будто глаза завязали. Налево пойдем — стена кустов, направо — путаница ветвей, прямо двинемся — стволы как частокол. Падали несколько раз, исцарапались, колени ободрали. Пришлось нам сесть и ждать рассвета. А осень была, дул ледяной ветер. Спичек у нас не было. Думали, окоченеем. А потом, чуть посветлело, видим: Петушки рядом.
Дашенька тихонько засмеялась. А Вьюкову так стало славно, что он удивился: «Я чувствую себя счастливым! С чего бы это?» Еловая лапа, как щетка, прошлась по его лицу. Ударился плечом о ствол, запнулся о пенек.
Дашенька шлепнулась на какой-то сушняк. Он звонко затрещал. Потом залезли в такую чашу, что запутались в невидимых ветвях. Дашенька повалилась и повисла на них, как в гамаке. Зашуршал какой-то зверек.
— Папа! Ты где? — в радостном ужасе прошептала Дашенька.
— Здесь, — как леший, прохрипел Вьюков.
— Ой, да ну тебя, страшно!
Они взялись за руки и, оберегая глаза, на ощупь выбрались из кустарника, побежали. И обоим казалось, что кто-то беззвучно мчится за ними, сопит сзади, вот-вот схватит.
Выскочили на поляну, к срубу в огненных пятнах.
И правда, как избушка на курьих ножках, — громко проговорил Вьюков.