Когда солнце скрывалось за вершинами гор и на озеро смотрело только синее небо, черную воду покрывала узорчатая голубая рябь. Если же небо закрывала туча, воду осыпали не голубые, а серые узоры бликов.
Теплоход замирал у пристани, и вокруг него на черной, тяжело колышущейся воде начинали возникать серебряные полоски. Они, словно резиновые, растягивались и сжимались, растягивались и сжимались. И теперь уже вода напоминала Кунгурцеву стволы берез. Только на березах черные полоски по белому, а на воде, наоборот, — белые полоски по черному.
Теплоход плыл дальше, а игра света, блики вдруг исчезали, и вода от ряби делалась вафельной, как черная рогожа. Кунгурцев и Травина с удовольствием смотрели на эту шелковую рогожу, по которой иногда сыпались серебряные искры…
Этот день незаметно сблизил их, и Травину не утомило общение с Кунгурцевым, как обыкновенно утомляли ее другие люди.
Расставаясь на причале, Кунгурцев удивительно просто, без смущения признался:
— А знаете, я ведь могу полюбить вас. Если уже не полюбил.
— Какой вы стремительный!
Они оба рассмеялись.
Устраиваясь на ночлег, она почему-то начала вспоминать свою юность и ребят, которые когда-то ей нравились. Вспомнила будоражащие свидания, поцелуи тайком, от которых голова шла кругом. Как все остро тогда переживалось, как все было взбаламучено в ее жизни! Впервые ее поцеловал знакомый студент на катке. Прибежала домой потрясенная, увидела на пианино мамины перчатки, всего лишь перчатки, и вся так и вспыхнула, стыдливо залилась краской.
И вот, припоминая сейчас весь этот юный бред, она вдруг захотела, чтобы к ее костру пришел Кунгурцев.
Но тут же ей стало нехорошо, точно она угорела: рушился установленный распорядок ее жизни, а вместе с ним исчезали и приятный покой в душе, и ощущение независимости и чистоты, и тихое удовольствие от жизни, от всего окружающего. Нет-нет! Эта цыганщина может испортить ей всю работу, весь отдых. Да и к чему осложнять свою жизнь? Она и от мужа-то ушла потому, что он загромождал ее жизнь невыносимыми, бесчисленными обязанностями, какие, по его мнению, должна была выполнять женщина и жена — сначала ей казалось, что она любила его, а потом почувствовала себя прямо-таки домработницей возле него: принеси, унеси, положи, возьми… И она ушла. И вот уже три года живет свободная — сама себе королева.
Досадуя, Травина почувствовала, что не может вернуть утраченную ясность, все в душе замутилось, как будто в прозрачном ручье переворошили донный песок и он заклубился желтым дымом. Не может она смириться с тем, что кто-то входит в ее душу, лишает свободы, независимости.
Ей опять представился Кунгурцев рядом с ней в палатке.
Она сердито разделась, вошла в студеное озеро. И вода успокоила, освежила…
И все-таки ночью спалось неважно. Встала на рассвете, сделала физзарядку и ушла в лес на прибрежных горных скатах.
Совсем немного погуляла она для моциона, а Кунгурцев уже тут как тут: стоит в траве, дымчатой от росы, брюки до колен вымокли. Смеется:
— Здравствуйте, лодка! Кебезень!
Тепло прокатилось по всему ее телу. Стараясь подавить волнение, она спокойно улыбнулась и объяснила:
— «Кебезень» — это искаженное слово. Правильно будет «Кеме-Езень».
Они побрели между деревьями. И, может быть, оттого, что ей стало тепло и хорошо на душе, она вдруг заметила, что и поляны и склоны гор были усеяны фиолетовыми кукушкиными башмачками.
Травина сорвала несколько цветков. Рассматривали их, почти касаясь друг друга головами. Бархатные от росы, башмачки были без каблучков, но с задниками, а на задниках оказались два кокетливо изогнутых лепестка-украшения. Носки у башмачков загибались, как у восточных чувяков. Отверстия, куда, должно быть, кукушки вставляли лапки, заполняли семена.
Травина рассматривала эту диковинку природы, а сама все ждала чего-то необычного. И в то же время злилась на себя за это ожидание, за это забытое волнение, за то, наконец, что она здесь, с этим увальнем.
Пока она рассматривала кукушкин башмачок, Кунгурцев осторожно и нежно коснулся губами ее волос на виске.
— Чудак вы… — она вздохнула шумно, точно долго сдерживалась.
Он смущено молчал.
— Ну, зачем вам все это? И мне? Я своей жизнью довольна. Понимаете? Я — счастлива. Мне больше ничего не нужно. У меня все есть, — внушала она ему, как бестолковому ученику. Она почти диктовала, раздельно и четко.
— А что у вас… есть? — тихо спросил Кунгурцев. В глазах его рябило, в них так и сыпались со всех сторон красные ягоды калины.
— Ну, как «что есть»? — холодновато звучал диктующий голос Травиной. — Я — свободна. Живу, как мне хочется. Совесть моя чиста. На душе покойно. Жизнь доставляет мне удовольствие. Я радуюсь всему, что вижу.
— Добавьте еще, что у вас хорошая работа, хорошая квартира, хорошая одежда, — невесело пошутил Кунгурцев. Он еще не мог понять, какой изгиб ее души открывался перед ним и к чему вел их разговор. — В общем, живи, полней и благодушно посасывай зубы, в которых застряло мясо? — все неопределенно шутил Кунгурцев.
— Мне ничего не нужно, ничего! Понятно? — обозлилась Травина. — Я всем довольна.
— Довольны? Всем довольны?! Собой, миром, людьми! — Кунгурцев даже саданул кулаком по стволу осины. С нее зашумел дождичек: такая обильная роса пала на дерево ночью.
— Ради бога! Ради бога! — Травина в притворном ужасе замахала руками. — Оставьте все это себе. Я ни одному человеку не причинила страдания!
— Но и ни одному не облегчили его?
Травина прищурила серые глаза, будто Кунгурцев отдалился от нее, и сухо разъяснила:
— Я приехала сюда работать. Понимаете? Работать! У меня срочная и очень важная работа. А вы мешаете мне.
— То есть как это мешаю? — Кунгурцев остолбенел от неожиданности.
Травина покраснела.
— А вот так, — обрезала она и ушла…
Близилась осень. Черемуха переспела. Срываешь одну ягоду, а вся кисть осыпается. На черемуховых кустах появились темно-красные листья. Темно-красные листья в росе!
Кунгурцев брел, чувствуя саднящую тоску и тревогу. Что-то теперь раздражало его в этой женщине. Но что?
Весь день Травиной не работалось, не было нужного покоя в душе. Ночью плохо спала, чувствовала себя раздраженной и разбитой. Так после жаркой и длинной дороги пропыленное тело ежится от зуда, и хочется поскорее вымыться.
Все это злило. Она почти ненавидела Кунгурцева и в то же время он волновал ее. Ночами ей снились такие сны, что она, вспоминая их, краснела. Так продолжаться не могло. Нужно было избавиться от всего этого.
Последние три дня, встречаясь с Кунгурцевым в столовой или на берегу озера, она суховато кивала ему и только. А у него глаза были тревожные, вопрошающие. Но это уж его дело, пусть сам расхлебывает…
А у Кунгурцева и правда на душе было смутно. Не то мучило недовольство собой, своей жизнью: как-то проходила она, не оставляя зримых следов, — не то давало себя знать одиночество: все-таки ему уже тридцать пять, а у него не то что семьи, но и квартиры-то нет, живет бобылем у тетки. Или уж действительно схватила за шиворот любовь и сделала из него этакого классического страдальца-воздыхателя?
После размолвки с Еленой он не знал, куда себя деть на этом самом Телецком озере. Разве пойти с туристами в горы? А как тут без него будет девочка? Она не выходила из головы. Он все видел ее сумрачные глаза. Как бы там Фетисов не затянул дело: пожалуй, нужно съездить, поторопить его.
Но только он собрался в дорогу, как секретарь позвонил ему сам.
— Я вас обрадую, товарищ Кунгурцев! — кричал он в трубку. — Все разрешилось без суда. Вчера Бородулиха сама явилась. Осознала! Плакала очень. «Ничего, говорит, не могу с собой поделать. Совсем спилась». Девочку сегодня увезли в Бийский детдом. Так что вопрос разрешен.
— Ну, я рад, дорогой товарищ Фетисов! — закричал Кунгурцев. — Рад, рад, черт возьми! Вы бы еще занялись самой Бородулихой. Может, что-нибудь и получится?
— Возраст у нее не соответствует! Мы же — комсомол!
— А все-таки подумайте, так просто, по-человечески!
— Попробуем, — неопределенно протянул Фетисов.
— А я вас должен огорчить. Не обижайтесь только. Липовый я корреспондент. Для дела напустил туману. Сами понимаете!
В трубке длилось такое долгое молчание, говорящее о растерянности и разочаровании, что Кунгурцев весело расхохотался…
«Вот теперь можно и в горы двинуть», — решил он.
Брел по лесу, насвистывал, рвал переспелую черемуху, думал об Елене. Что ему теперь делать? И как вести себя с ней дальше?
Она отыскала лесной ручей, распалила возле него костерок и села на старую трухлявую колоду. По нескольку раз перечитывала каждую фразу в рукописи, вычеркивала повторения, заменяла неудачные слова, расчищала громоздкие фразы.
Ручей булькал, резвился — прозрачный, студеный. Успокаивал, возвращал утраченную тихую радость. Солнечная рябь играла на галечных перекатах, такая же рябь сыпалась по стволу старой кривой ивы, что нагнулась над ручьем. Весь ручей был в тени, под ветвями, и только омуток освещало солнце. И вот над ним-то, в колодце из света, танцевали мошки. Ветер дунет и развеет их, точно клуб дыма. Глядь, через миг они уже снова танцуют в золотом колодце над омутком.
Подальше, в кустах и деревьях, ручей был невидим, только доносился его говор в камнях.
Трясогузки бегали по берегу, мочили в воде лапки. Вдруг птахи испуганно взлетели, и из кустов появился человек. Травина помрачнела. Серьезно и молча смотрел на нее Кунгурцев.
— Честное слово, случайно наткнулся, — проговорил он. — Но думать о вас — думал. Часто. Часто!
Травина вздохнула, захлопнула тетрадь, поднялась и сказала спокойно:
— Приходите ко мне сегодня. В десять.
Она ушла, на ходу поправляя разлохматившиеся волосы…
Глухая тьма застегнутой палатки. Молчание, Только губы его бродили по невидимому лицу, и эти губы знали, что глаза ее закрыты, что рот улыбается, что на лбу ее легкая испарина, что на шее неукротимым лесным ключиком бьется жилка. И наполнили Кунгурцева нежная благодарность и радостное ощущение, что-теперь многое в его жизни изменится. Ему хотелось быть покорным, сделать все, что скажет эта женщина.