Солнце печет, ярко-синее небо совсем не говорит о подходящей осени. Куры бродят, коза лежит на крыльце чайной.
Останавливаются еще две машины. Делая озабоченный вид, Чуланов обходит свои возы, дергает веревки, бархатные от пыли, будто проверяет, не ослабли ли. Брезент, обтягивающий товары, горячий и тоже бархатный от пыли.
Выскочив из ближайшей машины, подходит Гошка Ремнев, вертлявый, большеротый, остриженный, как солдат, наголо. Жесткие серые волосы его уже начали отрастать, и круглая голова густо ощетинилась, стала колючей, как еж. Левый коричневый глаз все время шельмовато и весело щурится, как бы соблазняя: «А ну, давай-ка сопрем чего-нибудь?»
— Что, брат, старое место припомнилось? — спрашивает он, ухмыляясь и кивая в сторону чайной. На тракте все на виду, ничего не скроешь. Ремнев, приплясывая, прищелкивая пальцами, поет:
На дворе висит туман,
Сушится пеленка,
Вся любовь твоя обман,
Окромя ребенка.
Чуланову хочется съездить ему в ухо, но он неожиданно для самого себя спрашивает:
— Заезжаешь, поди, в чайную? Как она там?
— Симпатия?
— Я спрашиваю: как она там? — рявкает Чуланов. — Слышал?
— Дак как! — пугается Ремнев. — Сам не маленький — понимаешь: парнишка со старухой на руках. А чего она получает? Не принцесса — буфетчица!
И ведь совсем не собирался, а вот спросил зачем-то. Да еще у кого? У этой обезьяны, которой ничего не стоит соврать, украсть, обмануть, насплетничать. Он никакого греха в этом не видит. И проделывает все это, выламываясь, веселясь, шутя. «И остановился я зачем-то! А, черт!» Чуланов влезает в кабину и клацает дверцей…
Пошли горы, густо заросшие пихтами, лиственницами, елями, узкими, высокими, точно кипарисы.
Тракт змеится, делает петли, врезается в бока гор, бежит над обрывами. В опасных местах, на крутых поворотах возле скал возникают частоколы из черно-белых, полосатых столбиков или сложенные из камней низкие барьеры…
Однажды, года два назад, подъезжая к Майме, Чуланов увидел, что на автобусной остановке ему голосуют человек десять. Он остановился. Распихав всех, в кабинку ринулся мордастый белобрысый парень. И тут Чуланов заметил в отдалении Катю, буфетчицу из чайной. Она сиротливо стояла возле тракта с чемоданчиком у ног. Чуланов подъехал к ней, распахивая дверцу, приказал парню:
— А ну, выметайся!
— Дак сел же я, первый я, — огрызнулся парень.
— Ты всюду первый. Вываливайся! — и не руками, а тяжелым взглядом вытолкнул его из кабины.
— Чего ты киснешь там? — крикнул Чуланов Кате. — Поджала лапы, как таракан на снегу. Так далеко не уедешь. Садись!
— Да ладно уж… Пусть он, а я… — залепетала Катя.
— Лезь! — прикрикнул Чуланов.
И Катя забралась в кабину. Он подавлял грубостью, и Катя посматривала на него со страхом.
— Куда тебе?
— В Шебалино.
— Чего там не видела?
— К маме я… Туда хочу перевестись…
Чуланов покосился на ее маленькую грудь, на полудетское лицо. Оно было удивительно мальчишеским. Таким его делали и царапинка на скуле, и шершавые, обветренные губы, и реденькие, бесформенные, выгоревшие брови, и короткие, как шапка, волосы, и блузка, похожая на рубашку.
— Васькой бы тебя звать, а не Катериной, — усмехнулся Чуланов.
Стеснительная Катя жарко покраснела, испарина осыпала росой ее вздернутый нос. Она не повернула головы, смотрела на тракт. А дорога повторяла все прихотливые извилины гремящей Катуни. Свирепая и прекрасная река летела вниз, а тракт — вверх, навстречу ей. Вдоль него стояли серые, замшевые от пыли деревья. То и дело под колеса бросались мосты, мостики, мосточки. Возле них на столбах мелькали планки с названиями речек. Все это с детства было знакомо Кате.
Весь Алтай брызгал, гремел и клокотал. Из каждого лога между горами, из ущелий, из крутых дебрей над трактом вырывалась бешеная речонка или просто упругий, сверкающий ручей. Они летели с высоты, прыгали по террасам, по скалам, бурлили в камнях, взбивали комья пены, студеные, немыслимо прозрачные и вкусные. Когда из них пьешь — жмуришься от наслаждения. Катя любила все эти ручьи и речки, любила алтайскую воду. Но сейчас она не могла почувствовать родные места как прежде: ее пугал этот парень.
Чуланов снова покосился на нее, сладкий озноб передернул его лопатки.
— Эх! — выдохнул он и положил руку на ее грудь. Она шарахнулась к дверце, вывернулась.
— Чего ты… Останови, я сойду, — прошептала Катя, сжимая колени и рукой прикрывая грудь.
Чуланов, чувствуя непонятную веселость и легкость, по-доброму засмеялся:
— Никогда меня такие зеленые не любили! Ты, поди, и целоваться-то не умеешь? А? Васька?
Катя молчала, прижавшись к дверце.
У шоферов есть на тракте излюбленные места, где они обязательно останавливаются напиться, освежить лицо. Одно из таких мест называется Золотым ключом.
Чуланов остановил машину. Катя выскочила, огляделась: тракт был пустынным. Из темноты хвойной чащобы на горной крутизне вырывался прозрачный поток. Труба на подпорках ловила часть его приваренным раструбом и выбрасывала толстую струю сверкающей дугой. Струя не то воды, не то жидкого серебра, не то сгущенного сияния падала к ногам путников.
Чуланов подставил зеленую эмалированную кружку. Струя чуть не вышибла ее из руки. Ударяясь о дно, она взлетала фонтаном, окатывала грудь, лицо, руки. Чтобы набрать воды, Чуланов быстро отвел кружку вниз, ослабляя удар.
Возле потока на планке, прибитой к столбику, было написано: «В добрый путь!» Рядом стояла голубая беседка со скамейкой: отдохни, путник! Кате всегда становилось радостно от этого внимания и привета неведомых людей. Она думала о том, что человеку нужно совсем немного: глоток сияющей воды да доброе пожелание в дорогу. И вот уже тебе славно на земле.
Но сейчас ей было не до этих мыслей. Она со страхом следила за Чулановым. А он быстро зыркнул глазами вдоль тракта и вдруг подхватил ее на руки. Катя слабо вырывалась, упрашивая:
— Не надо… Не надо… Я закричу…
И голос у нее был мальчишеский, с хрипотцой, низкий.
Шофер унес ее в голубую беседку, под крышу на точеных столбиках, за низкую решетчатую балюстрадку с белыми перильцами…
Великая тишина стояла в заросших лесом горах. Только шумел поток. Шумел в камнях, по древесным корням, шумел студеный, прозрачный, вкусный…
На обратном пути в Бийск Чуланов заехал к ней. Знакомые майминцы указали дом, где она жила.
Среди глухой ночи ударили огни фар в Катины темные окна и повелительно, коротко рявкнул сигнал. Катя в ужасе вскочила. В темную комнату, в лицо ей бил, ослепляя, сильный луч, и казалось, на все село орал гудок. Путаясь в платье, в чулках, она кое-как оделась, страшась, чтобы не проснулась тетка, не услышали соседи.
Он увез ее за село на берег речки.
И во второй раз подкатили среди ночи его два огромных воза, обтянутых брезентом, и опять огни фар хлестанули в Катины окна. Она покорно выскочила, попала в луч света и вдруг показалась Чуланову такой беспомощной, запуганной, что ему и касаться-то ее не захотелось. Вроде бы устыдился или пожалел ее.
— Ладно, это я так… Иди спи, — пробормотал он, влез в кабину и, загромождая своими возами-кораблями весь узенький, кривой переулок, уехал, поливая светом хибары и огороды…
Больше он с ней не встречался. А потом стороной узнал, что она переехала к матери в Шебалино. И опять работала в чайной. Но Чуланов в эту чайную старался не заглядывать…
Вот как все это было.
На этот раз вечер застал в Шебалине, решил здесь заночевать — укатали сивку крутые горки. На тракте стоит несколько бревенчатых гостиниц для шоферов. Есть такая и в Шебалине.
Густая, темная ночь. Из-за черных гор изредка выплескивается смутное, бледное пламя — зарево от невидимых молний. С гор, с реки накатывается прохлада, чистейший воздух, немолчный шум воды.
Распив несколько бутылок вина, шоферы на длинной скамейке ведут мирные беседы перед сном. И каких только историй не услышишь на Чуйском тракте! Сейчас вспоминали о гибели своих товарищей.
Запьяневший Гошка Ремнев мягким тенором грустно, негромко поет:
Есть по Чуйскому тракту машины,
Много есть по нему шоферов.
Был там самый отчаянный шофер,
Звали Колька его Снегирев.
Чуланов еще мальчишкой слышал эту песню и на Алтае, и в Сибири.
Отчаянный Колька Снегирев познакомился с шофером Раей. Она водила машину «форд», а он — AMO.
Тенор душевно рассказывает-поет:
Полюбил крепко Раечку Коля
И всегда, где бы он ни бывал,
Средь просторов Курайского поля
«Форд» зеленый глазами искал.
И вот однажды мчался он среди утесов над обрывом, и вдруг из-за поворота вылетел «Форд». А за рулем сидела Рая. И глянул на нее горячо Колька Снегирев! Только на миг забыл он о коварном тракте, а его AMO уже ринулась с обрыва, и «говорливые чуйские волны заглушили испуганный крик».
Не очень-то стройно звенит гитара, и мотив-то уж не ахти какой, и слова-то корявые, шоферские, с тракта, а вот, поди-ка ты, щекочут сердце. И хочется песню слушать, и петь ее хочется. Особенно здесь, на Чуйском тракте.
— Значит, не только по пьянке или по оплошке, но и из-за бабы погибал наш брат, — с усмешкой произносит пожилой шофер.
«Волчья жизнь! — уже в какой раз думает сегодня Чуланов. — Двадцать девять лет болтаюсь на земле. А зачем? Для чего я?» И вдруг захотелось ему, как этот Колька Снегирев, сгинуть от любви к какой-нибудь девчонке и чтобы о нем тоже песню сложили. «Как это любят? И что такое любовь? Это по одной половице, что ли, ходить? Дышать только на одну бабу? Слушаться ее? Пожалуй, нет! Это, наверное, когда хорошо на душе становится, весело, как у пацана в детстве».
В глубине большого двора смутно проступают машины с холмами грузов. На эти холмы ложатся звезды. Припахивает бензином, пропыленным брезентом. Мирно позвякивает гитара, то притухают, то разгораются огненные точки папирос. Сейчас во мраке, в глухих местах, выходят на тракт жители горных дебрей. Чуланов помнит встречи с медведями, маралами, дикими козами, волками. А кроме них бродит где-то во тьме по Чуйскому тракту и лихая душа Кольки Снегирева.