— Дай ему, — слышит Чуланов голос Кати и хлещет Ремнева по шее; тот кубарем летит с крыльца. Вскакивает весь в пыли, пышущий трусливой злобой.
— Ты мне ответишь за это, падла! Попомни, — грозит он.
— Человеком надо быть, а не гадом! — рявкает Чуланов.
Гошка Ремнев шарахается в сторону. Его колючие волосы на арбузно-круглой голове, казалось, ощетинились еще сильнее, стали еще колючее…
Только возле Чибита, когда среди зеленых хребтов вдруг возникает белоснежная вершина, Чуланов успокаивается. Ему нравится это место, и он всегда поджидает его. Неожиданным выглядит этот снежный пик — зима среди лета.
Ближние зеленые горы раздвигаются шире, и становится виден целый заснеженный хребет. Несколько его вершин оранжевые от заката. Солнце еще не скрылось, а над снежными пиками уже висит прозрачная луна.
Чуланов ловит себя на том, что на душе у него становится хорошо, вроде бы празднично, точно он нашел ответы на мучавшие его вопросы.
Меркнут оранжевые вершины. Луна становится все ярче и как бы тверже. Она играет с Чулановым в прятки: то появляется над вершинами, то прячется за них, то трепещет в струях Чуи, вытягиваясь лентой, то возникает, круглая, твердая, на небе…
Возвращаясь из Монголии, Чуланов в Курае увидел в магазине красивое пальто вишневого цвета. Модное. Такие носят девчата в Бийске и в Барнауле. Он представил его на Кате и… купил. У трех знакомых шоферов занял деньги.
Приехав в Шебалино, загнал машину во двор возле шоферской гостиницы, умылся, поел в столовой пельменей и, зажав под мышкой сверток, направился к Кате.
Она, сидя у стола, штопает чулок, затолкав в него деревянную ложку, старуха лежит недвижно, повязанная платком, желтая, будто неживая; Темка сопит, крошечный, раскрасневшийся, должно быть, недавно выкупанный.
Газета вокруг лампочки свернута воронкой: свет падает только на стол, а вся комната тонет в полутьме.
— Не соскучилась? — насмешливо, тихо спрашивает Чуланов Катю и, развернув пальто, бросает его на кровать. — Носи! А этот балахон — чтобы я его не видел на тебе! — и он показывает на старенькое пальто на стене.
Катя даже не смотрит на привезенное пальто.
— Чего ты? Примерь, — начинает сердиться Чуланов.
— Не надо мне, — говорит она, не поднимая головы от штопки.
Тогда Чуланов велит Кате встать и бесцеремонно натягивает на нее пальто, застегивает, поправляет воротник, критически осматривает.
— Хорошее, но без туфель не звучит, — расстроился он. — Ладно, дело поправимое.
Он уходит. А через несколько дней привозит туфли и платье. И шарфик. И опять заставляет Катю все это надеть. Когда она все-таки переоделась в кухне, он входит к ней и расплывается в счастливой улыбке:
— Да ты, Катюха, оказывается, красавица! Вот так и держи нос кверху. Будь королевой, а не мокрой курицей!
— Чего тебе нужно от меня, чего? — вскрикивает Катя и неожиданно сдергивает с ноги туфлю, запускает ею в Чуланова, сдергивает другую и тоже швыряет ее. Чуланов едва увертывается. — Противен ты мне! Убирайся! — В лицо ему летит шарфик.
Чуланов радостно смотрит на ее бешеные глаза, на затвердевшее, злое мальчишеское лицо. А она уже срывает с себя платье.
— Ну-ну, что ты, что ты? Как это… Как же это противен?! Ты это брось! Я теперь к тебе по-другому…
— А я к тебе по-прежнему… Я тебе что — кукла?! — Платье комком шлепается ему в лицо. Сжав кулаки, перед ним стоит яростный мальчишка в девчоночьей голубенькой комбинации, босой, непримиримый.
— Вот, вот, Васька, правильно! — восхищенно орет Чуланов. — Подлецов всегда нужно бить. Хочешь, я сейчас сам раскрою себе башку?
Катя, остывая, смотрит на него удивленно. Грудь ее судорожно вздымается.
— А чего ты? Чего? Вон какого пацана имеешь! Знай себе цену. Не копеешная! — И он в каком-то умилении чувствует, что она для него сейчас все равно что этот забавный пацан или младшая сеструха. Милым, родным кажется и ее худенькое голое плечо, с которого сползла смятая лямочка, и голые мальчишеские коленки в царапинах. Все это такое беззащитное, что Чуланов думает: «Пусть только кто осмелится пальцем тронуть ее, голову тому сверну!»
В комнате раздается слабый стон старухи, невнятное бормотание, и Катя сразу же обмякает, садится на табуретку, облокачивается на стол и, уткнув лицо в ладони, шепчет:
— Маме плохо. Совсем уже не встает. Ничего на помнит. Даже меня иногда не признает. Наверно, она скоро…
Чуланов сует голову в дверь, смотрит в полутьму комнаты с лампочкой в газетном колпаке и разводит руками:
— Года уже… Тут никакие припарки не помогут… Заеду я на обратном пути. Ты береги пацана. Ишь, расквасил губы… Эх, Катюха, ничего ты не понимаешь! Ничего! — И он выходит.
На обратном пути ночь застает на тракте. Он извивается среди леса, то залитый луной, то покрытый мраком. Чуланов вспоминает о Кате, о сынишке. Его охватывает тоска по ним. И так ему уютно, тепло становится от этой тоски. Не один он теперь на земле. «Что это за штуковина со мной? А? Колька Снегирев! Не такое ли и с тобой жизнь учудила?»
Эти мысли сливаются с ощущением алтайской ночи. По берегам рек пылают далекие костры скотогонов, сыплют в небо искры, а небо кидает на землю звезды. Они устремляются навстречу друг другу. Огни фар бьют в скалы, скользят по склонам гор. Из-за хребтов встает лунное зарево. Порой луна выползает, и на ее фоне четко чернеют вознесенные хребтом маленькие ели. Оттого что Чуланов едет, эти крошечные елки бегут по ней. С перевалов он видит, как далеко внизу катятся по извивам тракта огоньки. Идут машины. И захотелось ему к людям, нестерпимо захотелось с кем-нибудь переброситься словом. «Заеду к Багрянцеву», — решает он.
Скалистый, смутный в темноте проплывает Белый бом — огромная стена обнажившегося мрамора. Машина сворачивает с тракта, идет вниз к Чуе. Чуланов видит освещенное окошко и золотой проем открытой двери. Там, в избе, у печки сидит метеоролог Багрянцев. Из кромешной тьмы невидимые собаки облаивают машину.
Хозяин радушно встречает аракой, медом, вкусной облепихой. Сокрушается, что не может выложить на стол маралье мясо, медвежатину: не ходил еще на охоту.
— Ничего! Не велик барин. И без мяса обойдусь, — басит Чуланов и чувствует себя почему-то счастливым. Все ему кажется сейчас хорошим: и шестидесятилетний богатырь-хозяин, после бани босой, в нижней рубахе, и его молодая жена, смугло-румяная алтайка с глазами, как арбузные семечки, и простая деревенская изба, с печкой, со столом под синей клеенкой, с двумя охотничьими собаками на полу, с ружьями на стене, с гитарой и мандолиной над кроватью, с запахом укропа и смородинного листа. Он с удовольствием пьет араку, приготовленную из молока. Она прозрачна, у нее вкус сыворотки. Чуланов любит заезжать в этот дом — передохнуть, покурить.
Все тоскуя о Кате, он неожиданно восклицает:
— Михаил Порфирьич, на черта я появился на белом свете?
Рыжий сеттер подходит к хозяину, кладет ему на колено красивую голову. Багрянцев гладит ее, перебирает длинные бархатные уши и отвечает:
— Зачем? Да просто жить! И работать. И в ножки кланяться папке с мамкой за то, что они подарили тебе этот белый свет. И понимать его! Чувствовать! И делом своим улучшать. Так, что ли, старик?! — кричит он сеттеру, поднимает его и целует в морду.
Чуланов удивленно и радостно смотрит на него. Жена подает Багрянцеву гитару. Он бьет по струнам и вдруг запевает сильным, чуть-чуть хрипловатым голосом.
Чуланов никогда не слышал эту песню. Неужели Багрянцев сам сочинил ее? Начиналась она словами: «Тайга! Тайга! Какая злая!» Песня рассказывала о потерянной любимой, которая живет далеко за хребтами, на берегах Чолушмана.
«Где ты греешь свои рученьки? У какого костра-очага?» — поет-вопрошает сильный голос, стараясь перебросить призыв человека, его любовь через хребты. И ударяет эта песня в самое сердце Чуланова, свежо становится на душе, будто окатил его ливень.
Багрянцев поет самозабвенно и как-то лихо, хотя в песне тоскливые слова о потерянной любви, об отгоревших кострах. Песня не тягучая, не заунывная, она кипит горным потоком, она не оплакивает, а призывает, гитара гремит всеми струнами, певец даже улыбается. Должно быть, он этой улыбкой, лихостью пения хочет прикрыть, спрятать какую-то свою тоску. Но от этого она становится только пронзительнее. Глаза на улыбающемся лице печальны и серьезны.
Молоденькая жена смотрит на него ревниво.
— Эх! — вдруг вырывается у Чуланова.
Он вскакивает и тяжело вываливается в открытую дверь, в густую тьму; лязгает дверца, вспыхивают фары, и машина потащила возы-корабли.
И опять пылают далекие костры скотогонов, стелется под колеса тракт, бегут по диску луны маленькие черные елки, похожие на сложенные, но не завязанные зонтики. А в ушах все звучит: «Где ты греешь свои рученьки?» — и в душе теплится благодарность судьбе за то, что она подарила ему таежный Алтай, привольный Чуйский тракт, сынишку с Катей, встречу с красавцем Багрянцевым и с его песней среди глухой ночи у подножия белой мраморной горы…
Алая осинка
Осень нынче выдалась теплая да солнечная. И ветреная-ветреная. Среди темного бора осиновая и березовая роща излучала жарко-желтый свет. От палых листьев несло винным брожением, дрожжами. С черемухи на лиловые рябинки, с рябин на багровые боярки пересыпалась птичья мелочь: пестрые щеглы, красноголовые серые чечетки, зеленые синицы. Они тенькали, посвистывали, пищали. Из сохнущей травы смотрели на них «вороньи глаза» — синие ядовитые ягоды.
Ветер трепал рощу и уносил в чистое небо стаи сухой, гремучей листвы, наметал ее в колеи дороги и сыпал на черное зеркало озера.
Среди этого шуршащего смятения горела осинка. Все были желтыми, а она алой, все были статными, а она тоненькой. Когда ладонь человека охватывала стволик, ее пронизывали ледяные иглы. Она боялась, что человек согнет ее и она щелкнет, как выстрел, и упадет, словно подстреленная. Она слышала и видела, как убивали охотники. Но главная беда осинки заключалась в том, что вся роща была желтой, а она — алой. Так и пылала на ветру, яркая, огневая. Люди останавливались, смотрели на нее, тянули к ней цепкие, сучковатые руки, срывали красные листья, обламывали даже веточки и ахали, называя человеческим именем «красавица».