Курганов — голова. Он проделал путь от матроса до начальника пароходства. Двенадцать правительственных наград имеет. Властный командир, самоуверенный… Как-то однажды столкнулся с ним Иван Тимофеевич у книжного киоска. Это было на партийной конференции, в перерыве. Разговорились о книгах. Оказалось, что Курганов не признает всякие там стихи да романы, он читает только детективы да военные мемуары. Подумал тогда Иван Тимофеевич, что и он уже много лет ничего, кроме газет да специальной технической литературы, в руках не держал…
Из фойе долетают приглушенные звуки оркестра — молодежь танцует. Она танцует теперь свои, неведомые Ивану Тимофеевичу, танцы. Какой-то шейк, твист и еще что-то.
Он задумчиво смотрит в большое окно. Стена дождя мотается от ветра, как полотно: то прогибается парусом, то становится косой, то валится на землю, то опять упруго выпрямляется и, пошатываясь, стоит до неба.
Впечатления, которые заполнили его сегодня на улицах, пахнувших югом, все еще жили в душе, и не хотелось расставаться с ними. Забыв, что у него во рту дымится папироса, он рассеянно вытащил из портсигара вторую и поднес было к губам, но очнулся и сунул обратно.
Рядом, на подоконнике, почему-то оказывается баян, Иван Тимофеевич проводит рукой по сжатым мехам, осматривает его. Это продукция городской артели «Симфония». Иван Тимофеевич кладет на подоконник спичечный коробок, а на него дымящуюся папиросу, перебрасывает ремень баяна через плечо; пальцы его бегут по перламутровым кнопкам, и в тишине проливается чистый, прихотливо-извилистый ручеек звуков.
— Иван Тимофеевич! Да неужели ты играешь на баяне? — изумленно восклицает генерал Свищев, разглаживая морковные усы.
— Нет, ты действительно играешь? — Курганов даже приподнялся.
Иван Тимофеевич обводит всех глазами, и его суровое лицо с щеточкой усов смягчается, глаза молодеют, искрятся. Он закрывает их и неожиданно бросает пальцы левой руки на белые клапаны, растягивает цветные мехи, и баян запевает сначала тихо, томяще медлительно. Это началась лезгинка.
Звуки крепнут, они убыстряются и убыстряются, вот уже у людей задвигались руки и ноги, требуя пляски. Наконец лезгинка грянула с такой пронзительной страстью, что генералу померещились скачущие джигиты в черкесках, в папахах, с кинжалами в зубах.
Но всех поразила не столько игра, сколько то, что произошло с Иваном Тимофеевичем. Сквозь его суровое, морщинистое лицо, коренастую, медвежью фигуру проглянул другой человек. И все мысленно увидели вместо седых волос лохматый русый чуб, лихие, с прищуром глаза, кепку, сбитую на затылок. Перед ними был песенник и плясун, душа студенческих вечеринок.
— Да ты, брат, мастер! — удивляется председатель горсовета.
— По мастеру и закрой, — хохочет Свищев.
— Мастер и из печеного яйца живого цыпленка вытащит, — басит Курганов.
А у Ивана Тимофеевича ноги ходят, плечи ходят, летают пальцы, смеется лицо…
Он поворачивает голову: в дверях стоит не то Галя, не то Зиночка. Или это ему чудится? На миг он закрывает глаза, а потом снова смотрит сквозь ресницы; в дверях стоят обе. Иван Тимофеевич встряхивает головой, и раздвоившаяся от влаги на ресницах Галя теперь стоит уже одна. Смотрит на него и улыбается.
А дождь между тем стих. Иван Тимофеевич водружает баян на место.
— Поиграли, и будя, — смеется он. — А теперь домой, к старухе на печку.
За ним выходят все.
— Я машину вызвала, — говорит Галя. Рядом с ней две подружки, вздыхая, поглядывают на новенькие туфли и на лужи.
— Садитесь, — распоряжается Иван Тимофеевич.
Девчонки стесняются, отнекиваются, но все же наконец влезают в машину.
— Вася, развези их по домам, — приказывает он шоферу.
Галя высовывается в незакрытую дверцу.
— А вы?
— Я пройдусь, счастливо.
Иван Тимофеевич идет, подняв воротник плаща.
Провода в каплях похожи на бусы. Газоны обдают запахом увядания. Вдоль прямой мокрой улицы выстроились цементные столбы, протянув дуги с фонарями. Они бросают вниз множество голубоватых конусов света. Во всю длину проспекта роятся, плывут и сыплются огни машин, троллейбусов, автобусов, трамваев. Они налетают на Ивана Тимофеевича и проносятся мимо, точно он идет против течения мерцающей реки.
Да не в душе ли пролился этот благодатный дождь? Почему же в ней так зазеленело — по-прежнему, по-старому, по-забытому?
В черном небе летит невидимый самолет. Вспыхивают резкие, как выстрелы, красные огоньки на хвосте и крыльях. Давным-давно вот так же проплывала над деревней стая серых гусей. Гуси несли на крыльях мороз. Босоногий Ванюшка почему-то встревожился, запечалился и побежал по полю. Он бежал, махая гусям кепчонкой: «Постойте! Эй, куда вы? Не улетайте!» А гуси под облаками все плыли, расширяя и расширяя перед Ванюшкой синюю даль. И потом долгие годы манила его эта самая гусиная даль. И он ушел в нее. Замелькали города и годы. И заглохли голоса гусей. А сейчас он услыхал их с новой силой…
Иван Тимофеевич бредет среди толпы, среди роящихся огней. Уже лет десять он не ходил по улицам так просто, для того лишь, чтобы встретиться с дождем, с бушующими деревьями, чтобы услыхать дальний гусиный гогот…
Поэма о родственниках и пельменях
После окончания навигации Юрий с Женькой еще два месяца не могли вырваться в отпуск. Вся команда была занята на ремонте буксира. И жили они в общежитии в затоне. Только в декабре отпустили их домой. Женька не поехал сразу к родителям в Томск, Юрка обрушился на него и уволок на несколько дней к себе.
— Мужик, на каток будем ходить, попремся в лес на лыжах! — орал Юрий, лопоухий, крупный и неуклюжий, как молодой пес, у которого быстрее всего растут лапы да уши.
Такой пес, увидев, что хозяин берет охотничье ружье, приходит в величайшее волнение. Дурашливо, ликующе, во все горло гавкая, бросится он лапами на грудь хозяина, лизнет его в лицо, ткнется в руку мокрым носом, будто поцелует ее, ничего не соображая от радости, шарахнется почему-то в сторону, налетит на табуретку, уронит ее, взвизгнув, сам упадет и тут же, ошалевший, хлопая ушами, вскочит, отпрыгнет и угодит в какой-нибудь таз с водой, выметнется из него, треснется мордой о ножку стола.
Так и Юрка не умел владеть своим телом, своими силами. Захочет он просто выразить теплоту к другу и хлопнет ласково, но не соразмерит удара, и друг отлетает от него.
Подадут через сетку волейбольный мяч, Юрка видит, что надо встретить его легоньким шлепком, и подпрыгнет с этим намерением, но рука вдруг непроизвольно так звезданет, что мяч, утробно ойкнув, улетает черт знает куда, а Юрка смущенно разводит своими здоровенными лапами: дескать, не матюгайте меня, ребята, я и сам не знаю, как это получилось.
Захочет он выбраться из тесной комнаты, уставленной мебелью, но как ни осторожничает, а все-таки повалит стул-другой; тут уж хозяйка будь довольна тем, что он не завалил весь стол, украшенный закусками.
При такой силе и неуклюжести горячее проявление его чувств было опасным. Женька забыл об этом и на ликование дружка откликнулся с радостью:
— В театр, в кино хочу! И хорошо бы вечерок посидеть в ресторане. О пиве я соскучился!
— Все будет, все в наших руках, мужик! — И Юрий сграбастал зазевавшегося дружка за плечи, притиснул к себе так, что тот взвыл…
Мороз накалялся все сильнее. Самые тяжелые, толстые пальто он делал легонькими и тоненькими, а самых медлительных и пожилых людей — молодыми и резвыми. И хоть у ребят были зимние, на меху, ботинки и модные куртки с пристегнутым мехом, они ежились и покрякивали, потому что над искусственной пушниной сибирский мороз смеется.
Пробежав два-три квартала, застроенных новыми домами, ребята остановились. Юрий от изумления даже присвистнул, чуть не выронил чемодан. Кругом лежали развалины ветхих, гнилых домишек, кучи бревен, мусора. Пока Юрий плавал, исчезла родная, старая улица Крылова.
Какими жалкими и нищими предстали эти бывшие человеческие гнезда, с распахнутыми в мороз дверями, с вырванными рамами, с содранными крышами! У некоторых не было одной, а то и двух стен, и виднелись все потроха: развороченные кирпичные плиты, ямы на месте выдранных полов, пузатые, провисшие потолки, пластами опавшая со стен известка, кучи каких-то лохмотьев, брошенные кроватешки, ломаные стулья.
Юрий смотрел на эти курятники и только диву давался: «Их ты! И как это люди могли жить в них десятки и десятки лет? Небось с радостью их бросили!»
— Обновляется город, — невнятно пробубнил Женька в рукавицу. Он рукой прикрывал лицо от мороза.
Они пробирались среди котлованов и траншей, среди гор земли, засыпанной снегом. В воскресный день никто здесь не работал. Одиноко стыли бульдозеры, тяжелые катки для утрамбовки дорог, голубые вагончики строителей, большие катушки с кабелем. А среди всего этого поднимались пяти- и девятиэтажные дома. Они еще без крыш, окна зияют черной пустотой. Над их коробками затуманенные морозом подъемные краны похожи на какие-то космические корабли, нацеленные в небо стрелами.
— Как будто пьишельцы из космота, — проклокотал Женька, словно рот его был заткнут рукавицей.
Среди этих недостроенных коробок попадались дома, уже отданные людям. На балконах висело окостеневшее белье, половички, стояли велосипеды с сиденьями в инее, какие-то шкафы, присыпанные снежком. Там, конечно, живут бывшие обитатели этих лачуг. Юрий знал их — соседями были. «Скоро и наш дом раскатают по бревнышку», — подумал он.
Юрий отыскал его среди избяных останков. Дом выглядел еще неплохо, молодцевато нахлобучив пышную снежную шапку и распахнув голубые ставни. Он как бы с недоумением смотрел на окружающее стеклянными глазами окон. В таинственной глубине этих глаз тонули зеленые водоросли — цветы на подоконниках.
Вот только черный от времени забор обветшал: половина его падала на улицу, а другая — во двор; так на весу их и поддерживали крепкие ворота.