ырнули». Потапу не жалко этих грибов, но и на новый горделивый город, который поглощал старый городишко, он смотрел холодно и сурово. Тоска навалилась на сердце такая, что от нее подгибались ноги, он волочил их.
Эта улица называлась прежде Кузнецкой, а теперь — проспектом Ленина. Знакомые дома уже не попадались, точно их никогда не было. Только с трудом узнал бывшее купеческое собрание, перестроенное, превращенное в театр. «Комедию ломают», — ощерился Потап.
Полгорода знало Потапа Манакова, полгорода знал он. Теперь же вокруг шумело незнакомое племя. И он, Потап, им чужой, непонятный, и они Потапу чужие, непонятные.
Широкий проспект в нарядных зданиях и в шумных аллеях простирался вдаль.
Прокатил голубой автобус, распустив длинные усы из водяных струй. Они с шипением окатывали асфальт.
На телеге мальчишка вез пустые бутылки в ящиках. Бутылки отчаянно гремели и почему-то не разбивались.
У книжного магазина выставили стол с журналами и газетами. Дунул ветер, принялся бурно листать их. Продавец торопливо начал класть на каждый журнал камень.
Промчался грузовик с поющими солдатами.
Держась за руки, в белых панамках, в трусиках, прошла колонна малышей из детсада. Ряды их кривились, растягивались.
Потап жадно вглядывался в лица прохожих: нет ли знакомых?
Навстречу шел маленький старик в потрепанном пиджаке и полногрудая женщина в красном платье, со связкой баранок на плече. Старик махал руками и, сердито шевеля седыми бровями, говорил:
— Носитесь вы со своим бригадиром, как с писаной торбой. А он краснобай, ни больше ни меньше! Крас-но-бай! Мастер только распинаться на собраниях!
Женщина засмеялась, отломила баранку.
— Да я его и не защищаю. Я сама его крепко прочесала на завкоме.
За ними шла шумная толпа молодежи. Все в синих майках с белыми воротниками, в тюбетейках. Самый плечистый и лохматый, с мячом под мышкой, басил:
— Профессор ему вопрос по марксистской эстетике — Простоквашин мнется, профессор ему вопрос по истории — Простоквашин мнется…
Вся компания захохотала. Потап не понял ничего из сказанного.
Его обогнали двое рабочих в засаленных спецовках, девушка с косами и в шароварах. Она доказывала:
— Да что вы мне толкуете про Ангаргэс? У нас на Обьгэсе объем только одних земляных работ…
Дальше Потап не расслышал. Да-а, а вот однажды в этом квартале завязла в огромной луже подвода с мукой, которую везли в лавку Потапа. Разъяренный пьяный возчик Мишка бил коня поленом, пока тот не упал.
Потап вышел на Красный проспект. И опять растерянно остановился. Ровно и строго выстроились по бокам огромной площади серые величественные здания. Откуда эта площадь?
Здесь же был базар, лавчонки, коновязи, была и его лавка. Тучи голубей, навоз, лошади ржут, грызутся, оглобли у саней задраны вверх. Кишит толпа. На санях каменные багровые туши баранов. В мешках стучат круги мороженого молока, гремят пельмени, пересыпается клюква, точно алые бусины. Беспризорники очищают карманы у зевак. Валяются пьяные у монопольки. Присев на корточки, гадают цыганки, кутаясь в рваные пестрые шали. Шулер Фомка Заноза с черными глазами и красными белками обыгрывает в карты крестьян в тулупах, в рукавицах из собачьих шкур. Цыгане в плисовых шароварах яростно хлопают по деревянным от мороза рукам покупателей, бичами гоняют по кругу лошадей, сверкают неистовыми жуликоватыми глазищами.
А вокруг базара — кривые улочки, палисадники с натянутой колючей проволокой. Среди сугробов ночами раздавался вопль: «Помогите!» Но никто не выходил. Псы рвали цепи, хрипели полузадушенные.
Все это пронеслось перед глазами Потапа.
И вот лежит, слегка дымясь, влажная площадь. Сбоку сверкает огромными окнами универмаг. Через дорогу — строгое здание банка, за ним вздымаются магазины, институт, многоэтажный дом горсовета. А на той стороне площади, где был центр базара, сквер пестреет цветами, шумит деревьями и голосами детей. За сквером поднимается величественное, как храм, здание с огромным серебристым куполом, с могучими серыми колоннами.
Здание так поразило Потапа, что он остановил школьницу в коричневом платье с белым фартуком.
— Барышня, а что это за дом?
— Оперный театр. А вы, дедушка, приезжий? — Глаза девочки сверкали, как два синих огонька.
— Ишь ты… Такому дому и такое применение… Для игрушек приспособили.
— Почему для игрушек? — удивилась девочка. — Сегодня, например, идет опера «Пиковая дама».
— Хм, — скривил губы Потап, — пиковой дамой на том месте Фомка Заноза орудовал.
Потап двинулся дальше, а девочка с недоумением смотрела вслед. Он шел прямой, непомерно длинный, суровый. Асфальт размяк от зноя: на нем оставались оттиски каблуков. Далеко, в конце проспекта, за Обью висели обрывки туч.
Театр показался вблизи еще огромней и таким тяжелым, что он как будто наполовину вдавился в землю. Потап раздраженно отвернулся. Здесь где-то был его дом. Старик остановился, ничего не узнавая. Не только дома, всего квартала не было. Поднимались четырехэтажные здания, окрашенные в розоватую краску. На балконах виднелись фикусы в кадках. Только у входа в «Гастроном» Потап узнал два старых, раскидистых тополя, посаженных еще отцом.
Шли женщины в пестрых платьях, мужчины в шелковых рубашках, а Потап стоял в суконном костюме, который в жару казался ватным. Пот катился по щетинистому лицу.
Тополя шумели вдоль тротуаров, цвели, стояли седые от пуха. Ветер уносил его, и деревья точно дымились. Завивалась пуховая метель. Ямки, канавы полны легкими, полупрозрачными сугробами. Они развеивались от взмахов крылышек, когда воробьи садились на землю. Грузовик остановился под тополем, и сразу в его кузове стало бело и пушисто.
Потап, залепленный пухом, тихо брел.
В следующем квартале еще сохранились старые, бревенчатые домишки. Надолго ли? Вон уже навалены вдоль дороги горы камней, гальки. Роют какие-то ямы, возят доски.
Потап подошел к угловой усадьбе. Вот они, его отобранные дома. Хлопнула гулко тяжелая калитка, весело тараторя, вышли девушки в белых платьях. Со смехом присели, ловя взлетевшие от порыва ветра подолы. На втором этаже открылось окно, высунулась пожилая женщина в платке, крикнула:
— Девчата, вы куда?
— На стадион, мама!
— К обеду не опоздайте.
— Ладно!
Стукнуло окно, закрылось. На подоконнике стоял красный цветок «ванька мокрый», сидела кошка, обвив передние лапы хвостом.
Потап знал: там девять комнат. Дома еще были крепкие, хоть и почернели, а вот ворота и забор без хозяина погнулись, некому подпереть.
Ноги стали совсем ватные, подгибались. Потап бросил чемодан в тень около палисадника, опустился на него. «Где это я? Почему здесь?» — подумал он и никак не мог собраться с мыслями. И вдруг в глазах его стало темнеть, дыхание перехватило. Потап шарил по земле рукой, пальцы во что-то вцепились…
Под вечер подошел милиционер в белом кителе, стал трясти:
— Эй, отец, спишь, что ли?
Голова мотнулась. В волосах запутался тополевый пух. Рука Потапа сжимала камень. От этого кулак был огромным. Милиционер попробовал вытащить камень и не смог.
Люди выходили из ворот, спрашивали:
— Кто это?
И все пожимали плечами…
Где вы все?
В немыслимой дали вижу отцовский бревенчатый дом…
Я не нахожу места, мотаюсь из комнаты в комнату; книги, учебники валятся из рук. Я так люблю, и так тоскую, и так рвусь к ней, что готов закричать. Она совсем близко, она живет лишь в одном квартале от меня. Она — это студентка Лиза.
Я не знаю — красивая она или нет. Она вся по-южному смуглая, ее нежное лицо — в темном румянце, ее черные волосы — вьются. Нос у нее мягкий, широковатый, губы крупные, а сама она небольшая, но плотная.
Нет, она не красивая, она для меня просто прекрасная…
Не вынеся разлуки (мы виделись с ней давным-давно — утром), я натягиваю на себя старенький плащ, надергиваю кепку и выбегаю из дома, выбегаю на ветер, в листопад, в сумерки осени.
Напротив нашего дома — татарское кладбище, заросшее старыми соснами. Сосны шумят под ветром. Преодолевая его, с карканьем, с гвалтом, летит огромная стая ворон. Где они были? Как собрались вместе?
Каждый вечер, лишь только начнет смеркаться, эта воронья орда слетается сюда на ночлег. Вот и сейчас они мечутся, галдят над кладбищем, некоторые опускаются на сосны темными хлопьями, а других ветер сметает в сторону, и они снова пробиваются к соснам.
Я никогда не видел, чтобы на этом кладбище хоронили. Высокий, старый забор его еще крепок, могучие ворота всегда закрыты. Таинственное, сумрачное, пустынное кладбище. Говорят, что там, в сторожке, живет глухонемой богатырь-татарин. Мальчишки не лазают на забор, они боятся его…
Миновав это кладбище, бегу дальше мимо деревянных домишек с палисадниками. Студеный ветер рвет полы моего плаща, сечет лицо песком, катит по шишковатой мостовой сухую листву, обрывки бумаги, пучки соломы; вот он сорвал с прохожего шляпу, и она закувыркалась по дороге, а прохожий побежал за ней. Клубы взметенной листвы и пыли то и дело обрушиваются ка меня. Угрюмые тучи несутся, изредка холодная капля, точно градина, бьет в лицо.
Мне нравится все это бесприютное, холодное, некрасивое и ненастное, нравится потому, что среди всего этого я скоро, скоро увижу мою милую, мою смуглую.
Я бегу и даже не подозреваю, что эти минуты врезаются в мою память, в мою душу, в мою жизнь, и что эти минуты нетерпеливой, молодой любви будут вспоминаться мне и через десятилетия…
Вот он, серый, обшитый досками дом с белыми распахнутыми ставнями. Ветер дергает их, пытается сорвать с крючков. Он уже оголил рябины, и на них мотаются только красные корзиночки ягод. На подоконниках видны герань и «ванька» мокрый в глиняных горшках.
Едва я останавливаюсь у палисадника, как из калитки выбегает Лиза. Когда она успела увидеть меня? Наверное, сердце подсказало, что я бегу к ней.