Листопад в декабре — страница 89 из 90

Мне страшно за вас, уходящие в другие страны. Велика ваша ошибка, когда вы решаете, что любовь к мужчине сильнее любви к Родине. За эту ошибку — если вы не пустышки — вы будете наказаны вечной тоской, вечным ощущением бездомовья, которое, наверно, испытывают птицы на весеннем перелете.

Но птицы отдохнут на чужом побережье и улетят на родину. А для вас, синьора, уже нет пути к ней, ибо вы сменяли ее, ничего не выменяв. Вы надеетесь обрести покой и счастье под чужим, заморским небом, но обретете только ощущение вокзала, на котором не живут, а всего лишь делают пересадку. Как бы вы ни сплетали свое гнездо на иной земле, вы все равно будете сидеть в нем на чемодане.

Вы думаете — родина покинет ваши сны? Нет, она всегда будет с вами. И поэтому ваши дети, сибирская синьора, будут для вас иностранцами, говорящими на чужом языке. И вы будете ласкать их, разговаривая с акцентом. У вас и у них окажутся разные родины.

Мне жалко вас, Синьора! Вы станете лепить пельмени, печь блины и пирожки, но русские блюда не свяжут ваших детей с вашей родиной…

Мне делается не по себе при мысли, что некоторые внуки и правнуки Пушкина говорят не на его языке. И не могут они прочитать его книги. Они даже не могут представить, что значит их великий предок для великого народа…

Дочь божественного поэта зачем-то поспешила в иную страну.

Бог ей судья!

Вы плачете, синьора?

Пока они еще с тобой

Как бывает нелегко идти с вокзала и знать, что уже никогда не встретишь человека, с которым только что расстался.

Таким чувствуешь себя ограбленным, а город — опустевшим. И ты не находишь места. И тебе страшно быть с вещами, с городом, среди которых и в котором жил и двигался уехавший человек. Он касался этих вещей, он смотрел на эти здания. И вот его нет. А вещи, а город стоят все так же. Незыблемо стоят.

Но они — опустели. Они приобрели совсем другой смысл. Они превратились в напоминание…

Хожу по городу. И хоть день сияюще ясный, он для меня в тумане.

Пасмурно, зябко, бесприютно…

Пока еще с тобой дорогие тебе люди, а ты еще с ними — обнимай же их теплые плечи, смотри в их глаза, слушай их дыхание, пока они еще с тобой. А то ведь настанет время, и ты уйдешь в неведомое, а еще хуже — может уйти раньше тебя кто-то из них. А ты не долюбил его, не вернул ему свои душевные долги, не успел протянуть ему руку, когда он прыгал через канаву, не одарил его своим лучшим яблоком, своим лучшим виноградом…

И ты, заря утренняя, и ты, заря вечерняя, и ты, сверкающий дождик в глубине солнечного сада, и ты, поле мое, — все вы зовете меня.

Иди же к ним и не проспи их, вспаши, и засей свое поле, и расстели его для бегущих по улице мимо тебя, для едущих в трамвае рядом с тобой…

Приветствую вас, спутники мои, славлю вас, полночи и зарницы мои!

Я спешу к вам…

Кони мои

Где вы, кони мои, кони белые и рыжие, кони вороные и серые в яблоках? Я скакал на вас только в мальчишеских снах… Грозно стучали копыта в темной степи, в гулком лесу, на улицах пылающих селений, и в руке моей сверкал клинок, а за плечами развевалась, как знамя, чапаевская бурка, и зычное ржание повергало врагов в ужас…

Неужели я не удержусь на тебе, конь мой, если вскочу в седло, чтобы мчаться к кому-то, мчаться с целебным снадобьем в суме, или с ковригами спасительного хлеба во вьюках, или с поющей любовью в груди?..

Кони храпящие, с летучими, раскаленными копытами, с яростными мордами в зеленой пене, умоляю вас — во имя моей ноши не сбрасывайте меня, неумелого всадника.

Вы стелитесь над землей вещими птицами, вы несите меня к ждущему и страждущему.

Облачко дыма

Человек протопал по гулкой лестнице, хлопнул внизу дверью.

Следом, из квартиры, торопливо вышла моя соседка с красными от хны волосами.

Тусклая лампочка освещала пустую лестницу и густое, синее облачко папиросного дыма. Женщина, сдвинув черные брови, пристально смотрела на него. Облачко всплывало к ней, словно всходило по лестнице. Так оно поднималось долго, нехотя. Вот стало вытягиваться, делаясь все прозрачней, длинней. И где-то уже в двухтрех шагах от женщины совсем растаяло. До нее, наверное, долетел только запах дымка.

Пуста лестница, пуста площадка на третьем этаже. На желтых и голубых плитках валялась горелая спичка.

Соседка тихонько вернулась в свою квартиру. Звонко щелкнул язычок замка…

Лето среди зимы

Застекленные рамы длинной теплицы завалены снаружи снегом. А в теплице влажный, банный воздух, по-весеннему пахнет землей и зеленью. Тянутся три стеллажа внизу и три под прозрачным потолком. На стеллажах сплошная зелень, пестрота цветов. В глиняных горшках и ящиках растут белые, розовые, лиловые хризантемы, примулы, ярко-алые гвоздики. Ночами вместо солнца над ними горят большие лампочки под жестяными абажурами.

Между стеллажами цементные дорожки в лужицах после поливки цветов. В углу бассейн, в него с шумом хлещет вода из крана. На голубых рамах теплицы висит множество сияющих капель. Они срываются на цветы, шуршат в листьях. По запотевшим стеклам пробегают извилистые струйки.

В теплице живут три непоседливых синицы. Они перепархивают среди цветов, хрустально цвинькают.

Женщины в синих халатах ощипывают засохшие листья, рыхлят землю в горшках, поливают из леек яркие цинерарии.

Эта теплица — словно маленькое лето, словно воспоминание о дорогом и утраченном.

Смотрю на примулы и боязно мне. Такие они хрупкие, беззащитные, а рядом с ними, за тоненьким стеклом, — сугробы, стужа январская, трескучая, даже туман стоит, дыхание перехватывает. А цветы все-таки распускаются. Они цветут среди снега.

Их покупают для свадеб, для встреч, для праздников. Девушка срезает цветы, кутает их в бумагу, в платки и шали. Букеты уносят в дымный мороз, как уносят закутанных детей.

Таганрогские трамваи

Покой, налаженность жизни ощущаются в этой чеховской части Таганрога… Машин мало, суеты нет.

Особенно умиляют таганрогские трамваи. Они какие-то домашние, тихие, полупустые, а то и просто пустые.

Бегут неторопливо среди зарослей улиц. Иногда бегут гуськом, сразу пять-шесть штук, будто скучно им поодиночке. Бежит-бежит трамвай, к вдруг — стоп! Остановился. Выскакивает водитель с ломиком и переводит стрелки. И снова покатил.

По нескольку штук собираются трамваи в зеленом, тихом переулке у диспетчерской. Здесь контора, оранжевый автомат с газводой, скамейка — водители забегают в контору, потом пьют воду и опять уезжают.

А как уютно сияют трамвайные окна во тьме среди деревьев! Ночь. Сижу в трамвае один. В двух вагонах только я один. Здесь кондукторов нет, стоят билетные автоматы. За окнами — заросший город, таинственный, темный. Двери, как в сказке, сами открываются и закрываются, гремя, но никто не выходит и не входит. А может быть, это входят и выходят невидимки?

К счастью!

Заезжий дом в Пихтовке замело чуть не до крыши. Были откопаны только окна да двери.

Крыльцо, натертое ногами, блестело, скользкое, как лед. Метелочкой из березовых веток я смахнул с валенок снег.

У стены в сенях стояла бочка с водой. За ночь вода сверху покрылась льдом, а утром его пробили ковшиком и вычерпали ведра два. Теперь водица поблескивала внизу, а сверху на стенках бочки остался зазубренный круг изо льда.

На кромке бочки сидел воробей. Испугавшись меня, он начал носиться в сенях, наконец метнулся к открытой двери, в проеме которой стоял я, на какой-то миг растерянно затрепетал крылышками на месте, и я, сам не зная зачем, молниеносно выбросил руку и схватил его прямо в воздухе. Такого в моей жизни еще не случалось. Теплая ладонь ощутила тонюсенькие, ледяные, колючие лапки. Черные просяные зернышки глазенок от страха затянулись пленкой век.

Так с воробьем в кулаке я и вошел в избу. Меня обдало теплом.

— Есть кто? — спросил я.

Было тихо, пусто. В коридорчике я увидел умывальник, бачок для воды. Направо дверь вела в жаркую кухоньку, налево в большую комнату, тесно уставленную кроватями. Весело трещала печка, хорошо пахло горелой берестой.

Какие-то высокие цветы с толстыми, почти прозрачными, водянисто-зелеными стеблями широко раскинули свои ветви с пестрыми листьями. Цветы росли в бадьях и ведрах. Их побелили известкой, эти ведра, но дужки на них сохранили.

На продавленном полосатом диване лежал большой дымчатый кот. Должно быть, для него самым неприятным было открывать глаза. Потом я убедился, что он даже ходит зажмурившись.

Я тихонько засмеялся, разжал ладонь, и воробей сел на самый пышный цветок.

— Вот здесь мы будем жить, — сказал я воробью.

Он попытался вырваться на свободу, шмякнулся о стекло окна, занесенное с улицы пухом снежинок, упал на подушку, ошалело посидел, а затем вспорхнул на спинку кровати, возмущенно чирикнул.

Кот чуть-чуть приоткрыл тигриный глаз, полыхнувший зеленым пламенем, и снова заснул.

В коридорчике беззубо прошамкала дверь, толсто обитая кошмой. Я вышел и увидел молодайку и старуху. Они указали мне свободную кровать.

Увидев порхающего воробья, молодайка воскликнула старушечьим скрипучим голосом:

— Откуль это он взялся?

— Должно, в дверь за нами шмыгнул. Стужа загнала, — молодым, чистым голосом отозвалась старуха. — Это к счастью!

Я разделся, сел на кровать и, радуясь безделью, свободе от всего, закурил, чувствуя себя попавшим в сказку с маленькими чудесами.

Шаман нефтяников

Ночами над Нижневартовском небо зловеще-багровое, точно где-то в тайге извергается вулкан…

Меня привезли туда в морозную ночь. Выскочив из машины, я остановился пораженный. Из скважины с неимоверной силой хлестала струя газа. Ее потом заберут в трубы. А сейчас, чтобы газ не отравлял воздух, его подожгли.

И вот я стою перед этим факелом. Пламя идет не от самой земли, струя отшибает его вверх, и оно бушует над землей. Пламя ревет, безумствует, яростное, сумасшедшее, страшное. Среди пустынного, дикого мрака, среди болот и рахитичной тайги, среди снегов и любой стужи оно как некое грозное, космическое божество. Увидев такое, первобытный человек, наверное, упал бы на колени и, простирая руки, молился