Лиственница — страница 2 из 4

«И вдруг, когда коснулась ночь…»

И вдруг, когда коснулась ночь

Моей души, уставшей звать на помощь,

И вдохновенье побежало прочь,

Как Золушка, отстукивая полночь.

Я услыхал тот незабвенный звук,

Незамутнённый, дивный, сокровенный.

Лишь на мгновенье он обжёг мне слух,

Но приоткрыл окраины вселенной.

И, всё забыв, я всё узнал опять.

И на губах затрепетало слово:

В чужих одеждах, стёртое, как знать.

Как блудный сын… Ну я не знаю… Снова.

* * * * *

Черноголовка, 1980

Цикл

I

Но когда чудеса в решете

раздаются с подарками, даром!

Но когда через солнце в глаза

опускается день в декабре!

И когда замерзает слеза —

на щеке,

а река протекает.

Начинается праздник души —

голубая пушистая ель.

Я хочу этот солнечный мир

научиться торжественно славить,

потому что так мало теперь

мне осталось, мне нужно опять.

Только, Боже, пойми и услышь,

и надежду дайте мне, люди,

что я буду для вас говорить.

Танцевать. Удивляться. И петь.

Начинается день в декабре —

толстостенным мохнатым узором

и грядёт напролом, напрямик:

через солнце,

мороз

В декабре…

II

День подкрашен слезой акварельной,

Ночь чернее, чем банка чернил.

И обидеть тебя недоверьем

Мне не хватит ни духу, ни сил.

За рекой тяжелеют сугробы,

Недовольно топорщится лес,

Но, упрямый и крутолобый,

Путь мой рвётся в сиянье небес.

Чем отметить такое смешенье

Обстоятельств, свидетельств и дат,

Пастернаком моё увлеченье,

Или просто всё сыплю подряд?

Всё чужое возьму без оглядки,

Всё своё разбазарю внаём,

Лишь бы с небом, играющим в прятки,

Мне остаться навеки вдвоём

* * * * *

Москва-Черноголовка, 1979

Восточный цикл

I

Нет горечи мудрей и совершенней,

Чем горечь та, что в зёрнышке таится.

Арабский город. Зной. Пустыня. Мекка.

Нет горечи целительней и слаще,

Чем горечь слёз, на вкус таких солёных.

Любимый мой. Эллада. Эвридика.

Нет горечи погибельней и горше,

Чем горечь смерти – тайное влеченье.

Германия. Безумие. Лисица.

Но горечь есть —

О, краешек свирели!

Голубка нежная. Рыданье и спасенье.

Звезда на небе. Ветра дуновенье.

Пастушья речь. Младенец в колыбели.

II

Настигает стрела птицу в полёте.

Вдоль ущелья стремглав проносится эхо.

Там вдали каменеет аул вечерний.

На дороге пыль: гонят с пастбища стадо.

Чаша озера, опрокинувшись, солнца костёр гасит.

Наша речь течёт покойно и величаво.

Хочешь – протяни руку – наберёшь звёзд полные горсти,

Под зелёным небом спишь, названный брат вселенной.

… Что же делать, если земля мне дороже человека;

Если родное небо заставляет глаза и сердце плакать;

Если раскалённый воздух пьянит, как арак2 голубоглазый.

А для всей ненависти лишь одно направление знаю – Рoссия

III

Как юноша, повергнутый в пучину,

Как одинокий камушек в оправе,

Слов истинных произнести не вправе,

Я только молча, незаметно сгину.

Как бедуин, лишённый иноходца,

Как горная река на переправе,

Слов истинных произнести не вправе,

Я таю, как звезда на дне колодца.

Слов истинных произнести не вправе.

И тщетно я тяну навстречу руку.

Где силы взять осилить эту муку?

Как «тишину мне замолчать заставить»?

Хоть рот зажми – всё вырвется: хочу я!

О, искушенье, что страшнее ада;

Безумие таится в толще взгляда,

Ужели, боже, только смерть врачует?

Начало сложено. Конец куда-то спрятан,

Притихло слово, прикусивши жало.

Луна острей турецкого кинжала,

А неба край подчищен и заплатан.

IV

О Исрафил, Мой брат!

Мой кровный брат! Солёный

Нас поцелуй соединил с тобой —

Для жизни? Для смерти?

Иль то насмешка жестокой и безжалостной судьбы?

Хотя любил же сын Латоны – Гиацинта,

Но счастлив не был, ибо был бессмертен.

Я – смертен, но надеяться не смею:

Язык цветов мне сладок, но неведом,

И далеко твой край пурпурно-алый.

* * * * *

Ташкент / Черноголовка, 1978/80

Два стихотворения

I

Не больше золота в монетке,

Не дальше краешка небес,

А что – не знаю: иней ветки

Подразукрасил наконец.

И это – славное начало

Зимы, надежды и тепла.

Не потому ль всегда венчает

Покой угрюмые дела.

Прекрасна Генделя соната,

Чудесны музыка воды

И след, слегка замысловатый,

В колодце спрятанной звезды.

Вот так бы жить, и жить беспечно,

Неподалёку от людей.

И сказкой жизни быстротечной

Дурачить маленьких детей.

II

Бродяжит день голубоглазый,

Он держит льдинку за щекой.

Вот так и мне – суметь бы разом

Обресть надежду и покой.

Смешать доверье с недоверьем,

Людей вокруг пересчитать

И, сказку рассказав деревьям,

Всю жизнь по-новому начать.

* * * * *

Черноголовка, 1979

«Мне разрешили ночь посторожить…»

Мне разрешили ночь посторожить.

Царицу Ночь, или же Ночь царевну?

Не знаю. Глаз не смею я сомкнуть,

И сыплю соль на тлеющую ранку.

Где Горбунок мой верный? Где Жар-птица?

Где рыба-кит, и где Царевна-Лебедь?

Как некрасиво написанье слова «лебедь»,

И как же на воде она прекрасна.

Нет! Я не в силах разрешить задачу:

В чём суть отличья слова от предмета

Им обозначенного. Так и буду путать

Всю жизнь, как в детстве: Пушкина и белку.

* * * * *

Черноголовка, 1980

Цикл I. Любовь земная

I

Сплю – не сплю, и живу – неживой,

В закоулках глиняной стужи.

Только ночью себя обнаружу,

Замышляющим встречу с тобой.

Встречу, как же. Погибель! Побег!

Похищенья просторное иго.

Разорвётся внезапно и дико

Выход мой – узкоглазый набег.

Только миг, только вскрик – о, успеть,

О скорее всей кровью излиться…

И уже пронеслась кобылица,

Поглотивши бескрайнюю степь.

Только миг – тишина и покой,

В белой чашке – кофейная гуща.

Я в молчанье, как в воду опущен,

И прекрасный вымысел мой —

Мне заказан. Дверь скрипнет со сна.

Лёд стекла прозвякает тонко.

Время тикает зябко и томно,

И тоска – как глухая стена.

Слишком хрупкой сказалась мечта,

Лишь её прикоснулась удача,

Чёткой тушью едва обознача…

Что – не знаю. Провал. Темнота.

Сон проходит, смешлив и щемящ.

Словно луч. В индевелом оконце

Проплывает заезжее солнце:

Холодины царственный хрящ.

II

Я к тебе подбираюсь тайком,

Словно в детстве – затеяли в прятки:

Отыскать, опознать, а потом,

Что есть духу нестись без оглядки.

Что есть мочи – о, лишь бы успеть.

Для чего? Это тайна азарта.

А уже приготовилась смерть,

Выбирая себе кандидата.

Нам пока неизвестно о том —

Сколько дня впереди – столько жизни,

И пространство – высокий наш дом,

И любовь наша – верность отчизне.

О, спартанский рожок Кузьмина,

Виноградное солнце Верлена.

Нам всем прошлым богатством дана

В руки тяжесть сладчайшего плена.

Время что – карамелька во рту,

Сводит скулы прохладная мята.

Но в его заповедном саду

Навсегда сохранилась та дата —

Нашей встречи. Песчаный обрыв.

Дальше солнце и море, а выше —

Только то, что едва ощутив,

Никогда и нигде не услышишь.

Расстояние жжётся, как дым —

Оттого неясны очертанья.

Уж не знаю, наверно, шестым

Чувством чую восторг узнаванья,

Обретенья, надежды, труда,

Новой веры и нового смысла. …

И простор говорлив, как вода,

И звезда над простором повисла.

III

Слышу любимого голос и знаю —

Он где-то сейчас обо мне вспоминает.

Неправда.

Такая беда пролегла между нами —

Как пропасть.

Вовеки её не осилить,

Как ни старайся.

И всё же слышу, слышу

Любимого голос.

О боже мой! Где ты?

А в небе глубоком облачко тихо пасётся.

Как странно.

IV

Я не увижу слов,

которые ты мне скажешь.

Меня не коснётся речи твоей

солёное причитанье.

Я сойду с ума,

так и не дождавшись твоей улыбки…

Но, как и тысячу лет тому,

ведут к морю коней ахейские мужи,

И тела их пахнут солнцем, мускусом и потом.

Ах, если б эти горы не поросли лесом!

слабеет разум.

V

Я разговаривал с кем-то —

не помню, с кем точно.

Как вдруг его увидал,

в отдаленье стоящим.

О Менелай!

Муж, пастухом уязвлённый,

Вновь я с тобою плыву

к берегам белокаменной Трои.

VI

Саше Колоту

Март неба моего – окраина души.

Снега чернеют, пухнут, стынут, мчатся.

Вот-вот всё сызнова должно начаться.

А дни так окаянно хороши.

Незамутнённый возникает звук.

Вскипает воздух в синеве стакана.

Господне имя – алчущая рана,

И не могу – захватывает дух.

Вот так мой ангел и моя судьба,

Моя погибель и моё спасенье —

Так и живём, моей души изба, —

Вместилище безмерного мгновенья.

VII

За что мне это? На пороге страха,

В колодках стужи,

В окоёме зла

Такое счастье выпало с размаху.

А жизнь его осилить не смогла.

VIII

Саше Колоту

Non temer amato bene,

Звук воскрес, и жизнь пропала.

А ему и горя мало —

Знай себе шумит на сцене.

Знай себе живёт беспечно:

Вор, лгунишка, подмастерье,

Чьим-то облечён доверьем,

Чьей-то милостью отмечен.

Что любовь – вода из ранки,

Голубого голубее.

Только взгляд слегка алеет

В темпе нежной перебранки.

Кто-то пробует вмешаться:

Ба, дружище, стоит, право…

Всем нам сладок вкус отравы,

Всем нам хочется казаться,

Всем нам суждено влюбиться

В след звезды зеленоглазой,

Вдаль уехать. Возвратиться.

Это – времени проказы,

Это – жизни пересмешки

Или астма проживанья:

Белка щёлкает орешки,

Пушкин радует сознанье.

Ночь течёт. Вода и ковшик.

Уж поют «Христос воскресе».

Звёзды гаснут в поднебесье,

И слепой глядит в окошко.

IX

О, апрель мой! Моё холодное детство!

Зелёное небо и звезда предвечерняя.

Так много счастья, что некуда деться,

И жизни так много – но всё лишь наверное.

Ничего не ведаю ни о себе, ни о товарищах.

Улицы пустеют – и я властелин окраин,

Радостный, безудержный, всепрощающий,

Или этой ночью я безнадёжно отравлен…

Сейчас пора умирать, и октябрь, и не хватает света.

И слепыми глазами вижу так мало, а то и того хуже.

Правда, синевой твоего взгляда душа согрета,

И путь означен. Только он всё уже… уже…

* * * * *

Москва – Черноголовка, январь – май 1979

Цикл II. Любовь небесная

Марианне Бусуёк

I

Так мы пишем, так пляшем, так ждём,

Так зовём, так себе отвечаем.

Так, гуляя под звёздным дождём,

След от следа в воде отличаем.

Так сидим вечера напролёт,

Так друг друга чудесно лелеем,

Так молчим, угадав наперёд,

Те слова, что сказать не сумеем.

Ну а ночь – холодней черноты,

Луч надежды – всё тоньше и тоньше,

Но уверенный взгляд с высоты

Устремил наш невидимый Кормчий.

И пускай пробегают века,

И пускай плесневеет отвага,

Лишь бы только писала рука

И перу подчинялась бумага.

Лишь бы только трёхцветный мой стих,

Словно пламя весёлое, вскинул,

Лишь бы только, волнение скрыв,

Дух воскресший меня не покинул.

Всё другое придёт и уйдёт.

Жизнь и Смерть – как собака и кошка,

Ну их… слышишь, как дивно поёт

Чей-то голос, усталый немножко.

II

Нас дом пустой отпустит восвояси,

Весна назначит влажные прогулки.

По улицам, оттаявшим и гулким,

По воздуху, и дальше – без препятствий.

По темноте, до света, вдоль деревьев,

Когда, стараясь, тени не касаться,

Мы ни за что не станем разбираться

В тревоге юной и в надежде древней.

Когда в пределах зыблемого храма

Мы, не сказав бессмысленного слова,

Лишь разобьём чугунную основу —

Стыда щемящего и шёпотного срама.

И так могло бы долго продолжаться —

До петухов, и до Страстной, и дале…

Когда бы мы не ведали, не знали,

Что нам за всё придётся расквитаться.

Что нам за всё придётся расплатиться

Всей кровью красной и всей кровью синей.

Так гибнет цвет, лишённый чётких линий.

И вот поэтому нам должно возвращаться…

III

Мы ночью вылетим в окошко,

при этом чуть не поперхнувшись

от радости и возбужденья;

а у меня к тому же уши

засветятся, как две редиски.

«Эй Вы, оденьтесь потеплее!» —

нам снизу закричит прохожий,

гуляющий зачем-то ночью

и проявляющий заботу,

не там, не к тем, и не по делу…

пусть попадает под трамвай.

А мы уже летим над Нилом,

как мандельштамовские пчёлки,

И говорим бог весть о чём…

IV

Я никогда не смогу больше обманывать, или говорить неправду.

Тем более не сумею вылепить из пластилина спелую грушу.

Уверен, что никогда не отыщу Китайскую стену в славном городе Красномосковске.

Помню только, что летом сюда приезжал чилийский писатель Хосе Доноссо.

Лето давно кончилось, а новое ещё не наступило.

У Пети Новогиреева в саду чернеют шикарные липы.

Ах, Москва, ты и впрямь замечательный город!

По всей земле идёт перекличка

твоих трамвайных звоночков.

V

Я знаю, где растёт крапива!

И мы отправимся в поход

По улице такой счастливой,

А может быть, наоборот.

За поворотом сразу речка,

И лес, и облако, и луг.

Сплошь пастернаковские свечки

И мандельштамовский испуг.

Сплошь запахов столпотворенье

И птиц бесценный пересвист,

Как будто всё пришло в движенье,

А небо чуточку косит.

Своим чудесным белым платьем

Ты привлекаешь мошкару.

И нет чудеснее занятья,

Чем злить прохладою жару.

Что ж, восстановим ход событий,

Пока не разыгралась тьма,

Пока не в силах позабыть я

Игру и шалости ума.

Пока я не нашёл Жар-птицы

То злополучное перо,

Что дуракам счастливым снится,

И от которого светло.

Пока папашу-графомана

И графомана-сорванца

Ждёт земляничная поляна,

Не открываясь до конца.

VI

Нас ветер вынесет к Дунаю,

Нам просигналит пароход,

Когда к его стальному краю

Волна нас ласково прибьёт.

Мы поприветствуем команду,

Ступив торжественно на борт,

И сразу всё пойдёт как надо,

А может быть, наоборот.

Сбегутся чудеса из сказок,

Доселе незнакомых нам,

Без надоедливых подсказок

Путь обозначит капитан.

Ты скажешь: «Я хочу колечко»,

Прикажешь: «Подари коня».

Я полюблю твоё наречье,

И Бог помилует меня.

Но всё произойдёт нескоро,

Хотя должно случиться вдруг.

О, лишь бы лезвием укора

Ты мой не повредила слух.

Осталось потерпеть немного

И чёрный холод переждать,

И русской слякоти в дорогу

Кулак надменно показать.

VII

Я уже собирался уехать,

или куда-то уйти (впрочем, это не важно),

когда взгляд мой упал на красную розу.

И это был глубокий полдень,

пустынный дом,

голубое небо.

Как полюбил я марта

белый снег и синее небо;

холод на окраине дня

и жаркое солнце полдня…

красную розу в чистом стакане

и смущённый шорох людей: их нету!

Таинство мира, мудрость Бога —

всё сосредоточилось вдруг

в этом пустынном полдне…

О слёзы на глазах!

Так, печально ликую, оттого, что

тебя нет,

и ты есть,

и это всё вместе

тебе незаметный подарок.

VIII

Я опускаю фразы кончиками в воду.

И они стоят себе, слегка покачиваясь.

Тяжёлые белые хризантемы

в белой фарфоровой вазе.

IX

Наверное, и впрямь

что-то необыкновенное приключилось,

Если сырым, стылым мартом

распускаются повсюду ромашки.

Сыплет снег, нечего есть,

на лицах и улицах – копоть.

А тут, нате вам, – цветы,

да ещё какие!

X

В этой вазе хранился нектар.

В этом доме творилась любовь.

В чистых стёклах теснился пожар.

Выкипала ненужная кровь.

На какой ни взгляни здесь предмет,

На какой ни нацелься наряд,

Только тронь – обжигающий свет

Всё зальёт… но не зря говорят,

Что весна и разлука – в родстве,

Что покой – это юность конца.

Слышишь – зной пробудился в листве,

И надежда сбегает с лица.

XI

Не покидай меня!

Ты слышишь,

как просит улица пощады,

как просят за меня деревья,

чуть тронувшегося белизной цветочной сада;

как безразличие прохожих

само тебя так хмуро просит:

Не покидай!

Но сам я не прошу.

Ибо разлуки звук ценнее,

таинственней

и безупречней…

Так звезда

на густо-синем дельфтском небосклоне

мерцавшая,

в колодце гулком и глубоком моей души

вдруг отразилась.

* * * * *

Москва-Черноголовка, февраль-июнь 1980

Размышления о дружбе Верлена и Рембо

Il est mort mon péché radieux.

P. Verlain3

Я ношу немецкий колпак и испанские боты,

живу в двадцатом столетии, пишу при искусственном свете.

Терпеть не могу импрессионистов с их юмором аляповатым…

Hо почему эти двое больше никогда не повстречались?

На берегу парохода веселятся последние хиппи,

в русской стране объединяют медведя и олимпиаду;

я закрываю рот рукой и не могу удержать рыданья…

Почему он так написал, этот старик проклятый?

Разве мало ему того, что солнце остановилось в небе,

и что Рона вышла из берегов и затопила Сону,

И что даже Гитлер топтал своим сапогом

виноградную пашню?

Ах, но если б они не повстречались, зачем бы мы тогда жили!

* * * * *

Июнь 1980

«О, тёмный Дон Хуан Моцàрта!..»

О, тёмный Дон Хуан Моцàрта!

Где нежный дьявол – донна Анна,

Чарует всех своим сопрано.

А жизнь – проигранная карта.

О светозарный бас Зарастро!

Он победит царицу Ночи.

Добро воистину прекрасно…

А над Моцàртом смерть хлопочет.

Не так ли наш безумный гений,

Всю жизнь воюя с Катериной,

Лишь перед смертью смог отринуть

Ложь обольстительных видений.

И голосом, уже не здешним,

Сказать целительное Слово.

Его за то лишили славы,

А нас – спасительной надежды.

* * * * *

Москва, 1980

Мы говорим на склоне лет

… И забываем без труда,

Что все мы в детстве ближе к смерти,

Чем в наши зрелые года.

О.М.

Мы говорим на склоне лет

О чём-то важном и случайном,

О будничном и чрезвычайном,

О том, что было, и что нет;

О том, что ожидает нас,

Что ожидает тех, кто после

Придёт, или пришёл сейчас

И подхватил упавший посох.

Мы делаем на склоне лет

Уже лишь то, что в наших силах.

Поступки добрые и злые

Равно наш отмечают след.

Но вот чем дольше я живу,

Тем тягостнее ноет рана:

По времени, когда всё рано,

Когда всё: вырастешь – скажу.

Когда всё – горе и восторг,

Все чувства в стиле итальянском,

И глупость пенится шампанским,

И нескончаем разговор.

Когда вся мудрость – красота,

Когда вся нежность – в безразличье.

И жизнь – подарок непривычный,

И смерть – привычная игра.

* * * * *

Москва, 1980

Дерево – я!

I

Синий свет на заре соловьиной,

Синий свет у подножья холма.

День растёт, как подарок любимый

И как нежная прихоть ума.

Я живу на земле запоздалой,

На своей, на чужой, на ничьей…

И всего-то мне нужно так мало —

Этих синих заполненных дней.

Нужно всё уложить на дорогу,

Всех припомнить и всех обождать.

И с душою, открытою Богу,

Новый путь потихоньку начать.

II

И я, наверно, деревом живу —

Всё ближе к небу, и всё больше жизни.

А где-то там шумит чужая зрелость,

Мешаясь с соком, образуя кольца…

Я простираю руки из ветвей,

В порыве нежности, почти равняясь с утром,

Я столько знаю ласковых людей,

Но мне от них и нежности не надо…

О, только не хватало дровосека.

III

Двенадцать лет я, словно некий Феникс,

Из пепла и соплей надежд разбитых

Вставал, отряхивался, вновь стремился вдаль.

И верил, верил… а теперь устал.

Душа моя замкнулась в безразличье,

Румянец Время вылакало. Пёс!

Гиена злобная! Но даже злюсь бессильно,

С себя, как с дерева – кору, сдираю кожу.

А только кровь засохла и не льётся…

И небо надо мною опустело.

* * * * *

Черноголовка, 1980

К отъезду

I

Как не хочу я уезжать,

Но Время гневаться изволит.

Я по нему съезжаю в яму,

Не страшно мне – темно и горько.

Прощаюсь с речью – не с людьми,

Переминаясь виновато:

Всегда ведь прав несправедливый,

И торжествует только он.

А день – как воробей в руке,

А сердце – шире поднебесья.

Здесь даже баховский рожок

Со мной по-русски говорил.

И я, который умер днесь,

Не объявлюсь для новой жизни.

Исчерпана моя основа…

Так неба тающего месть не объясняется. Увы!

II

И вот ко мне являться стали сны.

Стеклянные, наполненные болью,

По очереди: цвет, и боль и люди.

Но главное мученье – это речь.

Я не потел, не вскрикивал, не выл,

А просыпался тихо и угрюмо

В час медленного бархатного утра.

Мороза не было. А снег всё шёл и шёл.

Ну что такое? День растёт, как гриб,

В кошмаре белом. Брызжут червяками

Друзья, знакомые, случайные машины,

Я всё жую, не в силах проглотить.

И всё отчаянней пытаюсь что-то вспомнить,

Необходимое, почти как расставанье,

Почти как валенок:

уютный, тёплый, сонный,

Почти… ну лезет же такая чушь.

III

Уезжать – умирать во сне (ребёнка).

Уезжать – разыгрывать медленное самоубийство.

За ветки руками уцепиться обеими, за воздух.

В землю обескровленным ртом жадно вгрызаться солёным.

Ну кто же там, кто тащит меня – прозрачная пропасть.

IV

Я с каждым словом отдельно прощаюсь.

Реву, целую, не могу от него оторваться.

Как пёс с мячиком, с каждым из них играю.

И всё поверить не в силах, что это так, навсегда. Насовсем.

Ведь речь для меня – это воздух.

V

Запрещено промедленье.

Догорают свечки последних минут.

Чёрная церковь в Загорске:

За мною по снегу идут.

Глядь, уже нету стены.

Гуляет и свищет ветер.

Не замёрзла ль моя река?

Но вода в ней – солонее нет.

Подожди, это слово – обман.

Каждый миг, как терновник, остёр.

Я лягушкой прыгну в карман,

И умчи меня за тысячи вёрст.

* * * * *

Ноябрь 1980

«Есть Африка – и слово и страна…»

Есть Африка – и слово и страна.

Есть Гималаи – чудное названье.

Есть – золото, и есть – голубизна,

И просто жить – чудесное призванье.

В моей душе гуляет паровоз,

Трава растёт, и праздники бывают.

Торгуют бабы барахлом вразнос

И ворожбою тесто донимают.

Там много смеха, плача, беготни,

Блестящих камешков, и копоти, и пыли.

Для тех, кто посерьёзней, – бьёт родник,

Но вымысел всегда надёжней были.

Скорей заманчивей. Ах, чудо в решете!

Ах, луковое счастье на окошке!

Скорее в путь. Плевать, коль быть беде

И соль просыпалась, – всё это понарошку.

Я – одинокий ручеёк в песке,

Я – тать в ночи, такой густой и зрячей;

Я, в полдень – звук неслышимого плача.

Я – карандаш отточенный в руке.

Я – незаметный стебелёк в траве,

Я – мальчик в человеческой пустыне,

Я – песенка, что позабыта ныне,

Я – солнца луч, забившийся в листве.

Есть Африка – и слово и страна,

Есть Гималаи – чудное названье.

Ребёнок крутит глобус допоздна,

Не ведая, сколь гибельно познанье.

* * * * *

Черноголовка, 1980

Новое место жительства