«И вдруг, когда коснулась ночь…»
И вдруг, когда коснулась ночь
Моей души, уставшей звать на помощь,
И вдохновенье побежало прочь,
Как Золушка, отстукивая полночь.
Я услыхал тот незабвенный звук,
Незамутнённый, дивный, сокровенный.
Лишь на мгновенье он обжёг мне слух,
Но приоткрыл окраины вселенной.
И, всё забыв, я всё узнал опять.
И на губах затрепетало слово:
В чужих одеждах, стёртое, как знать.
Как блудный сын… Ну я не знаю… Снова.
Цикл
Но когда чудеса в решете
раздаются с подарками, даром!
Но когда через солнце в глаза
опускается день в декабре!
И когда замерзает слеза —
на щеке,
а река протекает.
Начинается праздник души —
голубая пушистая ель.
Я хочу этот солнечный мир
научиться торжественно славить,
потому что так мало теперь
мне осталось, мне нужно опять.
Только, Боже, пойми и услышь,
и надежду дайте мне, люди,
что я буду для вас говорить.
Танцевать. Удивляться. И петь.
Начинается день в декабре —
толстостенным мохнатым узором
и грядёт напролом, напрямик:
через солнце,
мороз
В декабре…
День подкрашен слезой акварельной,
Ночь чернее, чем банка чернил.
И обидеть тебя недоверьем
Мне не хватит ни духу, ни сил.
За рекой тяжелеют сугробы,
Недовольно топорщится лес,
Но, упрямый и крутолобый,
Путь мой рвётся в сиянье небес.
Чем отметить такое смешенье
Обстоятельств, свидетельств и дат,
Пастернаком моё увлеченье,
Или просто всё сыплю подряд?
Всё чужое возьму без оглядки,
Всё своё разбазарю внаём,
Лишь бы с небом, играющим в прятки,
Мне остаться навеки вдвоём
Восточный цикл
Нет горечи мудрей и совершенней,
Чем горечь та, что в зёрнышке таится.
Арабский город. Зной. Пустыня. Мекка.
Нет горечи целительней и слаще,
Чем горечь слёз, на вкус таких солёных.
Любимый мой. Эллада. Эвридика.
Нет горечи погибельней и горше,
Чем горечь смерти – тайное влеченье.
Германия. Безумие. Лисица.
Но горечь есть —
О, краешек свирели!
Голубка нежная. Рыданье и спасенье.
Звезда на небе. Ветра дуновенье.
Пастушья речь. Младенец в колыбели.
Настигает стрела птицу в полёте.
Вдоль ущелья стремглав проносится эхо.
Там вдали каменеет аул вечерний.
На дороге пыль: гонят с пастбища стадо.
Чаша озера, опрокинувшись, солнца костёр гасит.
Наша речь течёт покойно и величаво.
Хочешь – протяни руку – наберёшь звёзд полные горсти,
Под зелёным небом спишь, названный брат вселенной.
… Что же делать, если земля мне дороже человека;
Если родное небо заставляет глаза и сердце плакать;
Если раскалённый воздух пьянит, как арак2 голубоглазый.
А для всей ненависти лишь одно направление знаю – Рoссия
Как юноша, повергнутый в пучину,
Как одинокий камушек в оправе,
Слов истинных произнести не вправе,
Я только молча, незаметно сгину.
Как бедуин, лишённый иноходца,
Как горная река на переправе,
Слов истинных произнести не вправе,
Я таю, как звезда на дне колодца.
Слов истинных произнести не вправе.
И тщетно я тяну навстречу руку.
Где силы взять осилить эту муку?
Как «тишину мне замолчать заставить»?
Хоть рот зажми – всё вырвется: хочу я!
О, искушенье, что страшнее ада;
Безумие таится в толще взгляда,
Ужели, боже, только смерть врачует?
Начало сложено. Конец куда-то спрятан,
Притихло слово, прикусивши жало.
Луна острей турецкого кинжала,
А неба край подчищен и заплатан.
О Исрафил, Мой брат!
Мой кровный брат! Солёный
Нас поцелуй соединил с тобой —
Для жизни? Для смерти?
Иль то насмешка жестокой и безжалостной судьбы?
Хотя любил же сын Латоны – Гиацинта,
Но счастлив не был, ибо был бессмертен.
Я – смертен, но надеяться не смею:
Язык цветов мне сладок, но неведом,
И далеко твой край пурпурно-алый.
Два стихотворения
Не больше золота в монетке,
Не дальше краешка небес,
А что – не знаю: иней ветки
Подразукрасил наконец.
И это – славное начало
Зимы, надежды и тепла.
Не потому ль всегда венчает
Покой угрюмые дела.
Прекрасна Генделя соната,
Чудесны музыка воды
И след, слегка замысловатый,
В колодце спрятанной звезды.
Вот так бы жить, и жить беспечно,
Неподалёку от людей.
И сказкой жизни быстротечной
Дурачить маленьких детей.
Бродяжит день голубоглазый,
Он держит льдинку за щекой.
Вот так и мне – суметь бы разом
Обресть надежду и покой.
Смешать доверье с недоверьем,
Людей вокруг пересчитать
И, сказку рассказав деревьям,
Всю жизнь по-новому начать.
«Мне разрешили ночь посторожить…»
Мне разрешили ночь посторожить.
Царицу Ночь, или же Ночь царевну?
Не знаю. Глаз не смею я сомкнуть,
И сыплю соль на тлеющую ранку.
Где Горбунок мой верный? Где Жар-птица?
Где рыба-кит, и где Царевна-Лебедь?
Как некрасиво написанье слова «лебедь»,
И как же на воде она прекрасна.
Нет! Я не в силах разрешить задачу:
В чём суть отличья слова от предмета
Им обозначенного. Так и буду путать
Всю жизнь, как в детстве: Пушкина и белку.
Цикл I. Любовь земная
Сплю – не сплю, и живу – неживой,
В закоулках глиняной стужи.
Только ночью себя обнаружу,
Замышляющим встречу с тобой.
Встречу, как же. Погибель! Побег!
Похищенья просторное иго.
Разорвётся внезапно и дико
Выход мой – узкоглазый набег.
Только миг, только вскрик – о, успеть,
О скорее всей кровью излиться…
И уже пронеслась кобылица,
Поглотивши бескрайнюю степь.
Только миг – тишина и покой,
В белой чашке – кофейная гуща.
Я в молчанье, как в воду опущен,
И прекрасный вымысел мой —
Мне заказан. Дверь скрипнет со сна.
Лёд стекла прозвякает тонко.
Время тикает зябко и томно,
И тоска – как глухая стена.
Слишком хрупкой сказалась мечта,
Лишь её прикоснулась удача,
Чёткой тушью едва обознача…
Что – не знаю. Провал. Темнота.
Сон проходит, смешлив и щемящ.
Словно луч. В индевелом оконце
Проплывает заезжее солнце:
Холодины царственный хрящ.
Я к тебе подбираюсь тайком,
Словно в детстве – затеяли в прятки:
Отыскать, опознать, а потом,
Что есть духу нестись без оглядки.
Что есть мочи – о, лишь бы успеть.
Для чего? Это тайна азарта.
А уже приготовилась смерть,
Выбирая себе кандидата.
Нам пока неизвестно о том —
Сколько дня впереди – столько жизни,
И пространство – высокий наш дом,
И любовь наша – верность отчизне.
О, спартанский рожок Кузьмина,
Виноградное солнце Верлена.
Нам всем прошлым богатством дана
В руки тяжесть сладчайшего плена.
Время что – карамелька во рту,
Сводит скулы прохладная мята.
Но в его заповедном саду
Навсегда сохранилась та дата —
Нашей встречи. Песчаный обрыв.
Дальше солнце и море, а выше —
Только то, что едва ощутив,
Никогда и нигде не услышишь.
Расстояние жжётся, как дым —
Оттого неясны очертанья.
Уж не знаю, наверно, шестым
Чувством чую восторг узнаванья,
Обретенья, надежды, труда,
Новой веры и нового смысла. …
И простор говорлив, как вода,
И звезда над простором повисла.
Слышу любимого голос и знаю —
Он где-то сейчас обо мне вспоминает.
Неправда.
Такая беда пролегла между нами —
Как пропасть.
Вовеки её не осилить,
Как ни старайся.
И всё же слышу, слышу
Любимого голос.
О боже мой! Где ты?
А в небе глубоком облачко тихо пасётся.
Как странно.
Я не увижу слов,
которые ты мне скажешь.
Меня не коснётся речи твоей
солёное причитанье.
Я сойду с ума,
так и не дождавшись твоей улыбки…
Но, как и тысячу лет тому,
ведут к морю коней ахейские мужи,
И тела их пахнут солнцем, мускусом и потом.
Ах, если б эти горы не поросли лесом!
слабеет разум.
Я разговаривал с кем-то —
не помню, с кем точно.
Как вдруг его увидал,
в отдаленье стоящим.
О Менелай!
Муж, пастухом уязвлённый,
Вновь я с тобою плыву
к берегам белокаменной Трои.
Саше Колоту
Март неба моего – окраина души.
Снега чернеют, пухнут, стынут, мчатся.
Вот-вот всё сызнова должно начаться.
А дни так окаянно хороши.
Незамутнённый возникает звук.
Вскипает воздух в синеве стакана.
Господне имя – алчущая рана,
И не могу – захватывает дух.
Вот так мой ангел и моя судьба,
Моя погибель и моё спасенье —
Так и живём, моей души изба, —
Вместилище безмерного мгновенья.
За что мне это? На пороге страха,
В колодках стужи,
В окоёме зла
Такое счастье выпало с размаху.
А жизнь его осилить не смогла.
Саше Колоту
Non temer amato bene,
Звук воскрес, и жизнь пропала.
А ему и горя мало —
Знай себе шумит на сцене.
Знай себе живёт беспечно:
Вор, лгунишка, подмастерье,
Чьим-то облечён доверьем,
Чьей-то милостью отмечен.
Что любовь – вода из ранки,
Голубого голубее.
Только взгляд слегка алеет
В темпе нежной перебранки.
Кто-то пробует вмешаться:
Ба, дружище, стоит, право…
Всем нам сладок вкус отравы,
Всем нам хочется казаться,
Всем нам суждено влюбиться
В след звезды зеленоглазой,
Вдаль уехать. Возвратиться.
Это – времени проказы,
Это – жизни пересмешки
Или астма проживанья:
Белка щёлкает орешки,
Пушкин радует сознанье.
Ночь течёт. Вода и ковшик.
Уж поют «Христос воскресе».
Звёзды гаснут в поднебесье,
И слепой глядит в окошко.
О, апрель мой! Моё холодное детство!
Зелёное небо и звезда предвечерняя.
Так много счастья, что некуда деться,
И жизни так много – но всё лишь наверное.
Ничего не ведаю ни о себе, ни о товарищах.
Улицы пустеют – и я властелин окраин,
Радостный, безудержный, всепрощающий,
Или этой ночью я безнадёжно отравлен…
…
Сейчас пора умирать, и октябрь, и не хватает света.
И слепыми глазами вижу так мало, а то и того хуже.
Правда, синевой твоего взгляда душа согрета,
И путь означен. Только он всё уже… уже…
Цикл II. Любовь небесная
Марианне Бусуёк
Так мы пишем, так пляшем, так ждём,
Так зовём, так себе отвечаем.
Так, гуляя под звёздным дождём,
След от следа в воде отличаем.
Так сидим вечера напролёт,
Так друг друга чудесно лелеем,
Так молчим, угадав наперёд,
Те слова, что сказать не сумеем.
Ну а ночь – холодней черноты,
Луч надежды – всё тоньше и тоньше,
Но уверенный взгляд с высоты
Устремил наш невидимый Кормчий.
И пускай пробегают века,
И пускай плесневеет отвага,
Лишь бы только писала рука
И перу подчинялась бумага.
Лишь бы только трёхцветный мой стих,
Словно пламя весёлое, вскинул,
Лишь бы только, волнение скрыв,
Дух воскресший меня не покинул.
Всё другое придёт и уйдёт.
Жизнь и Смерть – как собака и кошка,
Ну их… слышишь, как дивно поёт
Чей-то голос, усталый немножко.
Нас дом пустой отпустит восвояси,
Весна назначит влажные прогулки.
По улицам, оттаявшим и гулким,
По воздуху, и дальше – без препятствий.
По темноте, до света, вдоль деревьев,
Когда, стараясь, тени не касаться,
Мы ни за что не станем разбираться
В тревоге юной и в надежде древней.
Когда в пределах зыблемого храма
Мы, не сказав бессмысленного слова,
Лишь разобьём чугунную основу —
Стыда щемящего и шёпотного срама.
И так могло бы долго продолжаться —
До петухов, и до Страстной, и дале…
Когда бы мы не ведали, не знали,
Что нам за всё придётся расквитаться.
Что нам за всё придётся расплатиться
Всей кровью красной и всей кровью синей.
Так гибнет цвет, лишённый чётких линий.
И вот поэтому нам должно возвращаться…
Мы ночью вылетим в окошко,
при этом чуть не поперхнувшись
от радости и возбужденья;
а у меня к тому же уши
засветятся, как две редиски.
«Эй Вы, оденьтесь потеплее!» —
нам снизу закричит прохожий,
гуляющий зачем-то ночью
и проявляющий заботу,
не там, не к тем, и не по делу…
пусть попадает под трамвай.
А мы уже летим над Нилом,
как мандельштамовские пчёлки,
И говорим бог весть о чём…
Я никогда не смогу больше обманывать, или говорить неправду.
Тем более не сумею вылепить из пластилина спелую грушу.
Уверен, что никогда не отыщу Китайскую стену в славном городе Красномосковске.
Помню только, что летом сюда приезжал чилийский писатель Хосе Доноссо.
Лето давно кончилось, а новое ещё не наступило.
У Пети Новогиреева в саду чернеют шикарные липы.
Ах, Москва, ты и впрямь замечательный город!
По всей земле идёт перекличка
твоих трамвайных звоночков.
Я знаю, где растёт крапива!
И мы отправимся в поход
По улице такой счастливой,
А может быть, наоборот.
За поворотом сразу речка,
И лес, и облако, и луг.
Сплошь пастернаковские свечки
И мандельштамовский испуг.
Сплошь запахов столпотворенье
И птиц бесценный пересвист,
Как будто всё пришло в движенье,
А небо чуточку косит.
Своим чудесным белым платьем
Ты привлекаешь мошкару.
И нет чудеснее занятья,
Чем злить прохладою жару.
Что ж, восстановим ход событий,
Пока не разыгралась тьма,
Пока не в силах позабыть я
Игру и шалости ума.
Пока я не нашёл Жар-птицы
То злополучное перо,
Что дуракам счастливым снится,
И от которого светло.
Пока папашу-графомана
И графомана-сорванца
Ждёт земляничная поляна,
Не открываясь до конца.
Нас ветер вынесет к Дунаю,
Нам просигналит пароход,
Когда к его стальному краю
Волна нас ласково прибьёт.
Мы поприветствуем команду,
Ступив торжественно на борт,
И сразу всё пойдёт как надо,
А может быть, наоборот.
Сбегутся чудеса из сказок,
Доселе незнакомых нам,
Без надоедливых подсказок
Путь обозначит капитан.
Ты скажешь: «Я хочу колечко»,
Прикажешь: «Подари коня».
Я полюблю твоё наречье,
И Бог помилует меня.
Но всё произойдёт нескоро,
Хотя должно случиться вдруг.
О, лишь бы лезвием укора
Ты мой не повредила слух.
Осталось потерпеть немного
И чёрный холод переждать,
И русской слякоти в дорогу
Кулак надменно показать.
Я уже собирался уехать,
или куда-то уйти (впрочем, это не важно),
когда взгляд мой упал на красную розу.
И это был глубокий полдень,
пустынный дом,
голубое небо.
Как полюбил я марта
белый снег и синее небо;
холод на окраине дня
и жаркое солнце полдня…
красную розу в чистом стакане
и смущённый шорох людей: их нету!
Таинство мира, мудрость Бога —
всё сосредоточилось вдруг
в этом пустынном полдне…
О слёзы на глазах!
Так, печально ликую, оттого, что
тебя нет,
и ты есть,
и это всё вместе
тебе незаметный подарок.
Я опускаю фразы кончиками в воду.
И они стоят себе, слегка покачиваясь.
Тяжёлые белые хризантемы
в белой фарфоровой вазе.
Наверное, и впрямь
что-то необыкновенное приключилось,
Если сырым, стылым мартом
распускаются повсюду ромашки.
Сыплет снег, нечего есть,
на лицах и улицах – копоть.
А тут, нате вам, – цветы,
да ещё какие!
В этой вазе хранился нектар.
В этом доме творилась любовь.
В чистых стёклах теснился пожар.
Выкипала ненужная кровь.
На какой ни взгляни здесь предмет,
На какой ни нацелься наряд,
Только тронь – обжигающий свет
Всё зальёт… но не зря говорят,
Что весна и разлука – в родстве,
Что покой – это юность конца.
Слышишь – зной пробудился в листве,
И надежда сбегает с лица.
Не покидай меня!
Ты слышишь,
как просит улица пощады,
как просят за меня деревья,
чуть тронувшегося белизной цветочной сада;
как безразличие прохожих
само тебя так хмуро просит:
Не покидай!
Но сам я не прошу.
Ибо разлуки звук ценнее,
таинственней
и безупречней…
Так звезда
на густо-синем дельфтском небосклоне
мерцавшая,
в колодце гулком и глубоком моей души
вдруг отразилась.
Размышления о дружбе Верлена и Рембо
Il est mort mon péché radieux.
Я ношу немецкий колпак и испанские боты,
живу в двадцатом столетии, пишу при искусственном свете.
Терпеть не могу импрессионистов с их юмором аляповатым…
Hо почему эти двое больше никогда не повстречались?
На берегу парохода веселятся последние хиппи,
в русской стране объединяют медведя и олимпиаду;
я закрываю рот рукой и не могу удержать рыданья…
Почему он так написал, этот старик проклятый?
Разве мало ему того, что солнце остановилось в небе,
и что Рона вышла из берегов и затопила Сону,
И что даже Гитлер топтал своим сапогом
виноградную пашню?
Ах, но если б они не повстречались, зачем бы мы тогда жили!
«О, тёмный Дон Хуан Моцàрта!..»
О, тёмный Дон Хуан Моцàрта!
Где нежный дьявол – донна Анна,
Чарует всех своим сопрано.
А жизнь – проигранная карта.
О светозарный бас Зарастро!
Он победит царицу Ночи.
Добро воистину прекрасно…
А над Моцàртом смерть хлопочет.
Не так ли наш безумный гений,
Всю жизнь воюя с Катериной,
Лишь перед смертью смог отринуть
Ложь обольстительных видений.
И голосом, уже не здешним,
Сказать целительное Слово.
Его за то лишили славы,
А нас – спасительной надежды.
Мы говорим на склоне лет
… И забываем без труда,
Что все мы в детстве ближе к смерти,
Чем в наши зрелые года.
Мы говорим на склоне лет
О чём-то важном и случайном,
О будничном и чрезвычайном,
О том, что было, и что нет;
О том, что ожидает нас,
Что ожидает тех, кто после
Придёт, или пришёл сейчас
И подхватил упавший посох.
Мы делаем на склоне лет
Уже лишь то, что в наших силах.
Поступки добрые и злые
Равно наш отмечают след.
Но вот чем дольше я живу,
Тем тягостнее ноет рана:
По времени, когда всё рано,
Когда всё: вырастешь – скажу.
Когда всё – горе и восторг,
Все чувства в стиле итальянском,
И глупость пенится шампанским,
И нескончаем разговор.
Когда вся мудрость – красота,
Когда вся нежность – в безразличье.
И жизнь – подарок непривычный,
И смерть – привычная игра.
Дерево – я!
Синий свет на заре соловьиной,
Синий свет у подножья холма.
День растёт, как подарок любимый
И как нежная прихоть ума.
Я живу на земле запоздалой,
На своей, на чужой, на ничьей…
И всего-то мне нужно так мало —
Этих синих заполненных дней.
Нужно всё уложить на дорогу,
Всех припомнить и всех обождать.
И с душою, открытою Богу,
Новый путь потихоньку начать.
И я, наверно, деревом живу —
Всё ближе к небу, и всё больше жизни.
А где-то там шумит чужая зрелость,
Мешаясь с соком, образуя кольца…
Я простираю руки из ветвей,
В порыве нежности, почти равняясь с утром,
Я столько знаю ласковых людей,
Но мне от них и нежности не надо…
О, только не хватало дровосека.
Двенадцать лет я, словно некий Феникс,
Из пепла и соплей надежд разбитых
Вставал, отряхивался, вновь стремился вдаль.
И верил, верил… а теперь устал.
Душа моя замкнулась в безразличье,
Румянец Время вылакало. Пёс!
Гиена злобная! Но даже злюсь бессильно,
С себя, как с дерева – кору, сдираю кожу.
А только кровь засохла и не льётся…
И небо надо мною опустело.
К отъезду
Как не хочу я уезжать,
Но Время гневаться изволит.
Я по нему съезжаю в яму,
Не страшно мне – темно и горько.
Прощаюсь с речью – не с людьми,
Переминаясь виновато:
Всегда ведь прав несправедливый,
И торжествует только он.
А день – как воробей в руке,
А сердце – шире поднебесья.
Здесь даже баховский рожок
Со мной по-русски говорил.
И я, который умер днесь,
Не объявлюсь для новой жизни.
Исчерпана моя основа…
Так неба тающего месть не объясняется. Увы!
И вот ко мне являться стали сны.
Стеклянные, наполненные болью,
По очереди: цвет, и боль и люди.
Но главное мученье – это речь.
Я не потел, не вскрикивал, не выл,
А просыпался тихо и угрюмо
В час медленного бархатного утра.
Мороза не было. А снег всё шёл и шёл.
Ну что такое? День растёт, как гриб,
В кошмаре белом. Брызжут червяками
Друзья, знакомые, случайные машины,
Я всё жую, не в силах проглотить.
И всё отчаянней пытаюсь что-то вспомнить,
Необходимое, почти как расставанье,
Почти как валенок:
уютный, тёплый, сонный,
Почти… ну лезет же такая чушь.
Уезжать – умирать во сне (ребёнка).
Уезжать – разыгрывать медленное самоубийство.
За ветки руками уцепиться обеими, за воздух.
В землю обескровленным ртом жадно вгрызаться солёным.
Ну кто же там, кто тащит меня – прозрачная пропасть.
Я с каждым словом отдельно прощаюсь.
Реву, целую, не могу от него оторваться.
Как пёс с мячиком, с каждым из них играю.
И всё поверить не в силах, что это так, навсегда. Насовсем.
Ведь речь для меня – это воздух.
Запрещено промедленье.
Догорают свечки последних минут.
Чёрная церковь в Загорске:
За мною по снегу идут.
Глядь, уже нету стены.
Гуляет и свищет ветер.
Не замёрзла ль моя река?
Но вода в ней – солонее нет.
Подожди, это слово – обман.
Каждый миг, как терновник, остёр.
Я лягушкой прыгну в карман,
И умчи меня за тысячи вёрст.
«Есть Африка – и слово и страна…»
Есть Африка – и слово и страна.
Есть Гималаи – чудное названье.
Есть – золото, и есть – голубизна,
И просто жить – чудесное призванье.
В моей душе гуляет паровоз,
Трава растёт, и праздники бывают.
Торгуют бабы барахлом вразнос
И ворожбою тесто донимают.
Там много смеха, плача, беготни,
Блестящих камешков, и копоти, и пыли.
Для тех, кто посерьёзней, – бьёт родник,
Но вымысел всегда надёжней были.
Скорей заманчивей. Ах, чудо в решете!
Ах, луковое счастье на окошке!
Скорее в путь. Плевать, коль быть беде
И соль просыпалась, – всё это понарошку.
…
Я – одинокий ручеёк в песке,
Я – тать в ночи, такой густой и зрячей;
Я, в полдень – звук неслышимого плача.
Я – карандаш отточенный в руке.
Я – незаметный стебелёк в траве,
Я – мальчик в человеческой пустыне,
Я – песенка, что позабыта ныне,
Я – солнца луч, забившийся в листве.
…
Есть Африка – и слово и страна,
Есть Гималаи – чудное названье.
Ребёнок крутит глобус допоздна,
Не ведая, сколь гибельно познанье.