Небоскребы трясутся и в хохоте валятся
На улицы, прошитые каменными вышивками.
Чьи-то невидимые игривые пальцы
Щекочут землю под мышками.
Набережные протягивают виадуки железные,
Секунды проносятся в сумасшедшем карьере –
Уставшие, взмыленные – и взрывы внезапно
обрезанные
Красноречивят о пароксизме истерик.
Раскрываются могилы и, как рвота, вываливаются
Оттуда полусгнившие трупы и кости,
Оживают скелеты под стихийными пальцами,
А небо громами вбивает в асфальты гвозди.
С грозовых монопланов падают на землю,
Перевертываясь в воздухе, молнии и пожары.
Скрестярукий любуется на безобразие,
Угрюмо застыв, Дьявол сухопарый.
1913
«Вы вчера мне вставили луну в петлицу…»
Вы вчера мне вставили луну в петлицу,
Оборвав предварительно пару увядших лучей,
И несколько лунных ресниц у
Меня зажелтело на плече.
Мысли спрыгнули с мозговых блокнотов.
Кокетничая со страстью, плыву к
Радости, и душа, прорвавшись на верхних нотах
Плеснула в завтра серный звук.
Время прокашляло искренно и хрипло…
Кривляясь, кричала и, крича, с
Отчаяньем чувственность к сердцу прилипла
И, точно пробка, из вечности выскочил час.
Восторг мернобулькавший жадно выпит…
Кутаю душу в меховое пальто.
Как-то пристально бросились Вы под
Пневматические груди авто.
1913
«В рукавицу извощика серебряную каплю пролил…»
В рукавицу извощика серебряную каплю пролил,
Взлифтился, отпер дверь легко…
В потерянной комнате пахло молью
И полночь скакала в черном трико.
Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив
Втягивался нервный лунный тик,
А на гениальном диване – прямо напротив
Меня – хохотал в белье мой двойник.
И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная,
Обнимали мой вариант костяной.
Я руками взял Ваше сердце выхоленное,
Исцарапал его ревностью стальной.
И, вместе с двойником, фейерверя тосты,
Вашу любовь до утра грызли мы
Досыта, досыта, досыта
Запивая шипучею мыслью.
А когда солнце на моторе резком
Уверенно выиграло главный приз –
Мой двойник вполз в меня, потрескивая,
И тяжелою массою бухнулся вниз.
1913
«Сердце вспотело, трясет двойным подбородком…»
К. Большакову
А завтра едва ли зайдет за Вами.
Сердце вспотело, трясет двойным подбородком и
Кидает тяжелые пульсы рассеянно по сторонам.
На проспекте, изжеванном поступью и походками,
Чьи-то острые глаза бритвят по моим щекам.
Пусть завтра не зайдет и пропищит оно
В телефон, что устало, что не может приехать и
Что дни мои до итога бездельниками сосчитаны,
И будет что-то говорить долго и нехотя.
А я не поверю и пристыжу: «Глупое, глупое, глупое!
Я сегодня ночью придумал новую арифметику,
А прежняя не годится, я баланс перещупаю,
[Я] итог попробую на язык, как редьку».
И завтра испугается, честное слово, испугается,
Заедет за мною в авто, взятом напрокат,
И на мою душу покосившуюся, как глаза у китайца,
Насадит зазывный трехсаженный плакат.
И плюнет мне в рожу фразой, что в млечном
Кабинете опять звездные крысы забегали,
А я солнечным шаром в кегельбане вневечном
Буду с пьяными выбивать дни, как кегли,
И во всегда пролезу, как шар в лузу,
И мысли на конверты всех годов и веков наклею,
А время – мой капельдинер кривой и кургузый –
Будет каждое утро чистить вечность мою.
Не верите – не верьте!
Обнимите сомнениями мускулистый вопрос!
А я зазнавшейся выскочке-смерти
Утру без платка крючковатый нос.
«Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»
Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью
Взыскиваются Ваши глаза, но ведь это потому,
Что Вы плагиатируете фонари автомобильи,
Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму.
Послушайте! Вы говорите, что Ваше сердце ужасно
Стучит, но ведь это же совсем пустяки;
Вы, значит, не слыхали входной двери! Всякий раз она
Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки.
Нет, кроме шуток! Вы уверяете, что корью
Захворало Ваше сердце. Но ведь это необходимо хоть раз.
Я в этом убежден, хотите, с докторами поспорю.
У каждого бывает покрытый сыпною болезнью час.
А вот, когда Вы выйдете в разорванный полдень
На главную улицу, где пляшет холодень,
Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг,
Как будто раки в пакете шуршат, –
Вы увидите, как огромный день с животом,
Раздутым прямо невероятно от проглоченных людишек,
На тротуар выхаркивает, с трудом
И пища, пищи излишек.
А около него вскрикивает пронзительно, но скорбно,
Монументальная женщина, которую душит мой горбатый стишок,
Всплескивается и хватается за его горб она,
А он весь оседает, пыхтя и превращаясь в порошок.
Послушайте! Ведь это же, в конце концов, нестерпимо:
Каждый день моторы, моторы и ночной контрабас.
Это так оглушительно, но ведь это необходимо,
Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз.
«Секунда нетерпеливо топнула сердцем…»
Секунда нетерпеливо топнула сердцем, и у меня изо
Рта выскочили хищных аэропланов стада.
Спутайте рельсовыми канатами белесоватые капризы,
Чтобы вечность была однобока и иногда.
Чешу душу раскаяньем, глупое небо я вниз тяну,
А ветер хлестко дает мне по уху.
Позвольте проглотить, как устрицу, истину,
Взломанную истину, мне – озверевшему олуху.
Столкнулись в сердце две женщины трамваями,
С грохотом терпким столкнулись в кровь,
А когда испуг и переполох оттаяли,
Из обломков, как рот без лица, запищала любовь.
А я от любви оставил только корешок,
А остальное не то выбросил, не то сжёг.
Отчего Вы не понимаете! Варит жизнь мои поступки
В котлах для асфальта, и подходят минуты парой,
Будоражат жижицу, намазывают на уступы и на уступки,
На маленькие уступы, лопатой разжевывают по тротуару.
Я все сочиняю, со мною не было ничего,
И минуты – такие послушные и робкие подростки!
Это я сам, акробат сердца своего,
Сам вскарабкался на рухающие подмостки!
Шатайтесь, шатучие, шаткие шапки!
Толпите шаги, шевелите прокисший стон!
Это жизнь кладет меня в безмолвие папки,
А я из последних сил ползу сквозь картон.
«Это Вы привязали мою…»
Это Вы привязали мою голую душу к дымовым
Хвостам фыркающих, озверевших диких моторов.
И пустили ее волочиться по падучим мостовым,
А из нее брызнула кровь, черная, как торф.
Всплескивались скелеты лифта, кричали дверныя адажио,
Исступленно переламывались колокольни, и над
Этим каменным галопом железобетонные двадцатиэтажия
Вскидывали к крышам свой водосточный канат.
А душа волочилась, и, как пилюли, глотало небо седое
Звезды, и чавкали его исполосованные молниями губы,
А сторожа и дворники грязною метлою
Чистили душе моей ржавые зубы.
Стоглазье трамвайное хохотало над прыткою пыткою,
И душа по булыжникам раздробила голову свою,
И кровавыми нитками было выткано
Мое меткое имя по снеговому шитью.
«Прямо в небо качнул я вскрик свой…»
Прямо в небо качнул я вскрик свой,
Вскрик сердца, которое в кровоподтеках и в синяках.
Сквозь меня мотоциклы проходят, как лучи иксовые,
И площадь таращит пассажи на моих щеках.
Переулки выкидывают из мгёл пригоршнями
Одутловатых верблюдов, звенящих вперебой,
А навстречу им улицы ерзают поршнями
И кидают мою душу, пережаренную зазевавшейся судьбой.
Небоскреб выставляет свой живот обвислый,
Топокопытит по рельсам трамвай свой массивный скок,
А у барьера крыш, сквозь рекламные буквы и числа,
Хохочет кроваво электро-электроток.
Выходят из могил освещенных автомобили,
И, осклабясь, как индюк, харей смешной,
Они вдруг тяжелыми колокольнями забили
По барабану моей перепонки ушной.
Рвет крыши с домов. Темновато ночеет. Попарно
Врываются кабаки в мой охрипший лоб.
А прямо в пухлое небо, без гудка, бесфонарно,
Громкающий паровоз врезал свой стальной галоп.
«Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки…»
Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки,
А двухэтажный флигель присел за небоскреб впопыхах,