Мы, имажинсты, люди не занятые на заседаниях коллегий, куда нас не приглашают по рассеянности, не занимающие двадцати ответственных постов в двадцати ответственных учреждениях, где превращают искусство в кусок хлеба, имеем скверное обыкновение иногда собираться и беседовать между собой о тех или иных поэтических заданиях.
Эта скверная привычка вкоренилась в нас так глубоко, что нам уже ставят в вину надуманность нашего творчества, страшно клянут нас за то, что мы не любим опрометчивых шагов под соусом – «авось».
Иногда мы не только разбираем пути будущего, но даже говорим друг другу неприятные вещи, что кажется совершенно невероятным, если принять во внимание, что все футуристы хвалят всех футуристов, все символисты в восторге от символистов и что даже такое мифическое существо, как пролеткультовцы (это их девическая фамилия, – по мужу они Литовцы33), страшно довольны сами собой.
Полагая, что истинное мастерство заключается не только в том, что и как делать, но и в том, чего и как не делать, – мы иногда указываем один другому ошибки и промахи.
Иногда, не успев договорить, мы пишем друг другу письма.
Так случилось и на этот раз. Обуянные страшным гневом друг против друга, мы проговорили до рассвета. Много было странного в эту ночь. Мариенгоф доказывал, что самый талантливый поэт в мире Кусиков, забыв о самом себе; Кусиков уверял, что он существует только для того, чтобы не исписался Бальмонт; даже обычно молчаливый Рюрик Ивнев, забыв о своих наклонностях, невежливо обращался с кудрявым Есениным. Много вообще странного было.
Разойдясь, мы не встречались несколько дней. Я стал ощущать какую-то странную боязнь, что меня неверно понимали. Желая загладить эту вину, я написал моим друзьям письма. Однако посылать их незаказными – это значило не посылать их совсем. Но послать заказное письмо невозможно, ибо мои друзья так часто меняют свои адреса, а кроме того, почта бывает открыта только в те часы, когда я занят; я был в отчаянии.
К счастью, одному из нас, конечно самому умному (имя его я вежливо скрою), пришла в голову блестящая мысль: отпечатать эти письма и передать их друг другу. Так мы и поступили.
Читатели, которым попадется эта книга в руки, конечно, не будут ее читать, потому что просто невежливо читать чужие письма.
Что же касается нас – имажинистов, то мы отныне дали клятву, что все свои беседы мы будем вести только печатными словами, к глубокому прискорбию Есенина.
Мы понимаем, что этим мы отбиваем хлеб у целого ряда профессионалов-критиков, которым нечего писать о нас, раз мы сами о себе пишем. Кроме того, вероятно, наши письма после смерти опубликовывать не станут, если мы их опубликовываем при жизни. Но нас это не пугает. Милая редакция! Я очень люблю имажинистов. Кто из вас тоже их любит?
Славный мой Толька!
Изо всех нас ты больше всего имеешь право на кличку «Непорочный». В то время как у всех нас были какие-то флирты и даже незаконные браки с другими «измами», ты целомудренен. Ивнев и я были очень близко знакомы с футуризмом; Есенин и Кусиков начали свою поэтическую деятельность безымянно. Только ты один родился вместе с имажинизмом. Те, кто любят много раз, знают то, что неизвестно не любившему ни разу; но им не дано понять того, что знает любивший однажды.
Говорят, что труднее всего понять самого себя. По отношению к тебе это менее всего применимо. Именно ты знал себя с самого начала, зато другие выказали блестящее непонимание того, что называется Мариенгофом.
Я помню то оглушительное тявканье, которым тебя встретили. Все эти Вриче, Рогачевские и др., имена ты их, Господи, веси! тщательно перебрали весь русский лексикон для кличек тебе: тут были и шут, и палач, и мясник, и хулиган, и многое такое, что повторить не позволяет мне мой девичий стыд.
Но все, кто упрекал тебя в любви к крови, в оторванности от современности и еще в каких-то кровожадных тенденциях, проглядели в тебе твое основное качество: ты – романтик.
Да! Да! Романтик самой чистой воды, романтик с нежной и почти розовой душой. Сам ты этот романтизм сознаешь и, правда, пытаешься его тщательно спрятать; тебе почему-то неловко за него; но ведь меня-то ты не обманешь.
Даже в те минуты, когда ты кричишь:
Молимся тебе матерщиной
За рабьих годов позор,
когда ты натянуто и чопорно клянешься:
Отныне и вовеки не склоню над женщиной мудрого лба.
Ибо
Это самая скучная из всех прочитанных мною книг, –
ты клевещешь сам на себя.
Вот я беру твои книги и позволю напомнить тебе.
«Витрина сердца»:
…Ищем любовь. Там, там вон,
На верхушках осин, сосен.
А она небось,
Красноперая,
Давным-давно улетела в озера
Далекого неба.
…Из сердца в ладонях
Несу любовь.
Всего себя кладу на огонь
Уст твоих,
На лилии рук.
Дальше «Магдалина», из которой глупцы запомнили только насчет юбок и подштанников:
…Ветер в улицах ковыркается обезьянкой…
…Ради единой
Слезы твоей, Магдалина,
Покорный, как ломовая лошадь
Кнуту,
Внес на Голгофу я крест бы, как сладкую ношу.
Да, наконец, разве этот на вид такой грубый крик:
…Граждане, душ
Меняйте белье исподнее! –
разве же это не чисто романтический призыв к очищению!
«Кондитерская солнц», – но ведь она начинается с почти сантиментального сожаления, что земля груба, что нет
…никакой жалости, никакой любви,
Как сахар в ступке
Детские косточки смертей грузовик, –
Поэма «Анатолеград»:
…Завянут мыслей алые уголья,
Уйдет душа из костяной одежды…
…А женщина, что на стальной оси
Вращает глаза, как синие глобусы,
Разве в ночи сумасшедше не голосит
Пред улыбающимся с креста Иисусом.
«Стихами чванствую»:
…На каторгу пусть приведет нас дружба,
Закованная в цепи песни.
О день серебряный,
Наполни века жбан,
За край переплесни!
…Глаза влюбленых умеют
На тишине вышивать
Узоры немых бесед.
…Прикажет – и лягу проспектом у ног
И руки серебряными панелями
Опушу ниц.
Руно
Молчания собирать хорошо в келье
Зрачков сетью ресниц.
…Такою же поступью вошли вы
В поэтову комнату.
По черной пене строк
Лебедями проплыли руки.
…А разве та,
Чьи губы страстный крик полосовал,
Не будет гребнем моего стиха до самого рассвета
Расчесывать каштановые волоса?..
Да и стоит ли приводить цитаты? Я рискую выписать целиком все твои стихи!
Я даже не пытаюсь доказать, что ты романтик. Для меня это очевидно.
Я могу только удивляться, как можно в наши дни сохранить такой романтизм.
Такой чистый и бережный, почти девический. И может быть, это и есть «то самое», что так чарует меня в тебе и за что я тебе протягиваю мою руку.
Быть романтиком в наши дни не только заслуга перед жизнью, но великая заслуга перед искусством.
Романтизм не моден. Каждый гимназист, еще не успев утереть сопливого носа, уже ниспровергает любовь с ее вековечного пьедестала. С того момента, как жизненно импотентный Маринетти провозгласил: «обратим комнату любви в отхожее место», – каждый футуристик считает своим долгом забежать в эту уборную и на виду у всех (обязательно на виду! А то весь заряд даром пропадет) тоже сделать свое «пипи» и «кака». Отношение к любви у нас самое пренебрежительное. «И я ее лягну» – общий лозунг. Любить любовь трудно теперь, потому что загажена она пакостниками. И великое дело поэта подойти к ней не с прощением, не с извинением, а по-простому, не замечая, что с ней сделали. Это тот аристократизм, который дает право на бессмертье.
Любовь и поэзия (какая старая истина) неразлучны; вероятно, так же, как ты с Есениным. И, провозглашая поэтизацию поэзии, мы должны выутюжить смятые юбки любви. Не надо бояться того, что «любить – это не оригинально». Ведь в теперешней погоне за оригинальностью скоро самым оригинальным будет не быть оригинальным. Обыденного боится только тот, у кого нет своей оригинальности, а есть только оригинальничание.
Я помню также и те упреки, которые делали тебе в том, что ты чужд современности. Эти упреки особенно смешны. Смешны не только потому, что ритм современности отчетливо отбивается в твоих стихах, если не ритмом строк, то ритмом образов, что еще больше подчеркивает необходимость верлибра образов. Но даже для тех, кто подходит к твоим стихам с точки зрения содержания, а не формы, должно быть ясно, что все твое содержание насквозь современно. Правда, ты не пишешь о продовольственных карточках, как мэтры футуризма, не перечисляешь в стихах декреты и постановления, но ведь это не современность, а каждодневность, это поэтохроника, это газетчина.
Мало того, не только современен, но и революционен, хотя не в том значении слова, как обычно. Не вставать на колени перед революцией сегодняшнего дня должен поэт-прозорливец, он должен славить ту революцию духа, которая должна прийти на место нашей, пока еще хлебной, революции.
Но я не представляю себе, кто, как не ты, любимый сын нашего десятилетия, мо