Прежде всего позволь засвидетельствовать тебе мои самые искренние чувства по поводу того несчастья, которое тебя постигло на днях.
Ты, конечно, понимаешь, что я говорю о вышедшей книжке некоего юного поэта «Тоска Сазандари»36.
Я понимаю, что каждому молодому поэту свойственно, скажем вежливо, утилизировать то, что писали до него. В подобном же утилизировании упрекает, например, меня Львов-Рогачевский, причем по его точному подсчету я обокрал 1) Блока, 2) Апухтина, 3) Северянина, 4) Маяковского, 5) всех тех, чьи имена он успел запомнить.
Но этот самый поэтик не только утилизировал тебя, но просто переложил своими прозаическими словами все твои стихи, причем выбрал из тебя как раз наименее удачное и наименее характерное.
Веря в твою настойчивость, любовь к жизни и твердость духа даже в самые тяжелые минуты жизни, я спокоен: книжка поэтика не доведет тебя до самоубийства, и в крайнем случае ты окончишь самоубийством не свою, а его жизнь.
Но все же случай, конечно, тяжелый. Воры украли не только пальто, но и грязное белье. Кстати: у тебя в «Коевангельеране»37 есть опечатка: серце, вместо сердце; предприимчивый юноша и это обворовал: и у него в книге есть эта опечатка. Если у тебя найдется лишняя грамматика, пошли ему; при всей моей любви к тебе, я полагаю, что ему грамматика полезнее твоих стихов; на книжке можешь радостно, в виде пожелания, сделать надпись из Сережи:
Впрочем, если рассуждать очень здраво, то на этого юношу сердиться особенно не приходится; он виноват только в том, что обокрал тебя. В том же, что он сумел так исказить твой облик, он не виноват.
Просматривая статьи о тебе и вспоминая отзывы всех, начиная от двоюродного брата ветра и солнца, Бальмонта, и «каждый сам себе песочные россыпи» Вячеслава Иванова, до картонного Валерия Брюсова, вспомним, что в тебе хвалили.
Особенно приходили в восторг от твоего «востока». Ах, такой подлинный Восток, какого и на Востоке не бывает. Правда, после малороссийского востока Шагинян и сретенского востока Липскерова39, твой восточный акцент должен казаться гениальным. Вполне естественно: те (да и другие) стилизовали под восточный выговор свои стихи. У тебя это естественно, так как ты черкес.
Но главное твое отличие от них в том, что они ищут восток в реквизите восточном; у тебя восточный реквизит существует лишь постольку, поскольку он не мешает твоему русскому или европейскому ощущению. Все представления о том, что Кусиков – истинный поэт востока, правдивы лишь на две трети: истинный поэт, но не востока.
Твой Восток – это просто еще не пройденная ступень мирового ощущения.
Совершенно так же, как негр, окончивший университет в Оксфорде, еще долгое время наряду с европеизмом сохраняет черные воспоминания, так и ты, рьяно стремящийся к поэзии интернациональной, еще сохранил тот акцент, который является лишь случайностью, против которой борешься, а не основным.
Национальная поэзия – это абсурд, ерунда; признавать национальную поэзию – это то же самое, что признавать поэзию крестьянскую, буржуазную и рабочую. Нет искусства классового, и нет искусства национального. В твоих стихах мне как раз нравится то, что ты крепко и закономерно побеждаешь национальность.
Можно любить хромоногого, и не обращать внимания на его хромоту, но любить его за хромоту – это декадентство. Можно прощать национальные черты поэта (Гоголь), но любить его именно за это – чепуха.
В твоих стихах происходит та же эволюция, какая происходит и во всем человечестве: от национального оно переходит к сверхнациональному. И мне радостно видеть, как месяц от месяца ты крепнешь вне родины, потому что любовь к родине – это плохая сантиментальность.
Ты когда-то написал мне на одной книге: «Мой живой буйвол и твой железный уживутся в одном базу. Ведь я своего все-таки прогоню через все ухабы литературного поля».
Милый Сандро! Тут роковое заблуждение: я не идеолог железного буйвола, а ты не проповедник живого.
Именно этим-то мы, имажинисты, и отличаемся от футуристов. Мы – американцы в отношении к культуре. Мы признаем удобность машинизма, но ценим и пасхальные предрассудки. Моя любовь к машине зиждется вовсе не на том, что велосипед прекраснее жеребенка, а просто на том, что, если я хочу ездить на велосипеде, то я должен и заботиться о нем.
Футуризм воспевал машинизм, как человек, впервые попавший в ресторан и удивленный ресторанью; имажинизм, освоившись с машинизмом и хваля его, просто заботится о нем.
И я глубоко убежден в том, что в каждом из нас живет две души: одна любит машину, другая живой мир. Одни из нас стыдятся любви к растениям (природочка) (это я), другие скрывают свою любовь к железному негру (это ты).
Но подобно тому, как театр, ставящий только мистерию или только арлекинаду, рискует искалечить своих актеров, так же и поэты должны оркестровать свою душу всеми любвями, а не культивировать один инструмент.
В тебе до сих пор замечали только то, что явно, и совершенно упускали из виду заложенное.
Хвалили твой восток и не замечали твое западничество.
Хвалили твое восприятие природы, упуская из виду твою любовь к урбанистическому мироощущению40.
Хвалили твою музыкальную структуру стиха, не замечая образной архитектоники, которую, например, очень ярко выявил в «Аль-Кадре».
Словом, хвалили все то, что свойственно большей части людей и поэтов, принадлежности юношеского периода, упуская из виду, что ты взрослеешь. Проклятое «нам нравятся поэты, похожие на нас» до сего времени не изжито критическим эклектизмом.
Представь себе, что я стал бы графически изображать твое творчество: неужели я, желая быть точным, изобразил бы аул, сазандари, газыри?!
Ничего подобного: мостовая летом, камни выворочены, рельсы грудой, пахнет потом страданий, рабочие вон ушли; городская тоска, городской надрыв, – вот Кусиков.
Ты принимаешь жизнь тяжело, но только то приятие ценно, которое острой иголкой пробороздило душу. Вялое, с разлету принятое – грошово.
Есть два способа проходить свой поэтический путь.
Одни в молодости прыгают как можно дальше и затем начинают постепенно отходить назад. Таков путь безвременно скончавшего и похороненного в Роста41 Маяковского.
Другие идут здраво, ощупывая знаниями каждый свой шаг. Таков твой путь.
В оркестре русского имажинизма, где Есенин играет роль трубы, Анатолий – виолончели, я – (впрочем, черта ли я буду о себе говорить!), Рюрик Ивнев – треугольника, ты взял себе скрипичное ремесло. Но помни, что скрипка берет сочностью тона, а не визгом.
Ты, конечно, скорее график, чем живописец, несмотря на часто зрительное восприятие мира. И, как график, ты любишь тонкость рисунка. Эту тщательность часто принимают за сантиментальность и вылизанность, но ведь на то и существуют близорукие сердцем, чтоб не погибала русская критика.
Образы Есенина всегда сильнее твоих, образы Мариенгофа всегда точнее и глубже, но у тебя есть та лиричность, которой не хватает всем нам.
Ты обладаешь поразительным свойством, которое я назвал бы: пьянством образа.
Кто, кроме тебя, мог бы так написать:
…Витрины безводных озер…
…Подбитым галчонком клюется
В ресницах скупая слеза.
…Дрогнет и стучится мне в окно котенок –
Предосенний ветер – с перебитой лапкой…
…В небе облак лохматой дворняжкой
По-собачьему звонко плачет.
…На цыпочках день уходит,
Шепелявит листва в зарю.
…Когда заря кладет в ладони листьев
Копейки красные своих щедрот…
…Розовея, впрягались дали
В зарево звонкой дуги.
…В небе предутреннем лето
Расстилает дрожащий кумач.
…Чирикнут рифмы воробьями
С горбатых крыш стихов моих.
…У меня есть любимый пень
С кольцами лет на сморщенной лысине.
…Чвик-чивикнет рассвет на плетне воробьем,
Каркнет вечер на черепе вороном.
Ты обладаешь странной счастливой способностью: превращать случайное явление в закономерное.
Тебе не повезло в другом отношении: тебя слишком легко приняли. Отчасти здесь играло роль то, что изо всех имажинистов ты был наиболее умеренным, отчасти то, что ты всегда очень огрызался в жизни, отчасти (и это главное), что принимали не Кусикова-поэта, а Кусикова – писавшего стихи, не мастера Кусикова, а ученика Кусикова. Не замечали истинно ценного и нового, оправдывая это молодостью и случайностью.
Я помню, как ты пришел ко мне, когда готовы были «Сумерки», и почти со слезами спрашивал меня: выпускать их или сжечь. Я тогда скривил душой и сказал: печатай. Сказал я это потому, что хотя книга и была слабая, но тебе надо было ее видеть напечатанной для того, чтобы изменить поэтический почерк. Только увидя живого пьяного, можно раз навсегда бросить алкоголь или, наоборот, начать пить ежедневно. Все разговоры о том, что пьянство хорошо или дурно, – розовая вода.
Если бы ты не выпустил «Сумерок», вероятно долго бы еще писал именно так, и за «В Никуда», особенно за «Аль-Кадр»42, Кусиков 1919 года должен простить меня.
Твой поэтический путь я определяю так: