— Раз, два — взяли! — так, очевидно, вернее всего можно передать дружные выкрики, прозвучавшие в джунглях на языках фульбе исусу, на французском и на русском.
Машина выкатывается на относительно ровную дорогу и тотчас исчезает за зеленой стеной леса, просвеченной снопами лучей, а мы вприпрыжку мчимся к своим машинам. Желтая слоновая трава вдоль дороги поднимается на полтора-два человеческих роста. Масличные пальмы действительно гордо колышут кронами над высохшими стеблями травы, но на листьях висят не орехи (это я вспоминаю, влезая в машину), а гнезда небольших желтых птичек-ткачей; сейчас гнезда должны быть пустыми, но ткачи вернутся в них с началом сезона дождей, в апреле.
Редкая удача — дорога ровная и сквозь поредевшую стену слоновой травы мне открывается широкая залесенная падь, и в памяти всплывают такие же широкие, в голубоватой дымке межгорные котловины Карпат или Балкан, и только зеленые метелки пальм, беспорядочно воткнутые в землю, там, внизу, мешают поддаться самообману.
Стоп… Теперь застряли мы, проезжая по настилу из прогнивших бревен, а передние машины — ищи-свищи!
Колесо съехало с бревна в колдобину — мы убеждаемся в этом, выбравшись из кабины. Впервые лицо Селябабуки утрачивает сурово-спокойное выражение, и он растерянно смотрит на нас. Один он машину не вытащит, а мы, хоть и русские, но черт знает как поведем себя… Мы с Владыкиным весело подмигиваем ему — садись за руль, дело привычное!
— Раз, два — взяли!
Селябабука хищно склоняется над рулем и начинает погоню за исчезнувшими в лесу машинами, но мы не догнали их. Машины ждали нас на площадке перед маленьким белым домиком с заколоченной дверью, у которого кончалась дорога. До вершины было еще далековато, но о том, что мы поднялись достаточно высоко, свидетельствовало хотя бы исчезновение масличной пальмы: для нее здесь было уже слишком холодно, и она отстала от других деревьев, как где-нибудь в Саянах тополя и березы отстают от лиственниц в вечном стремлении жизни ввысь.
Солнце еще жарит вовсю, но зной обманчив, и до вечера не так уж далеко. Значит, времени в обрез. Я извлекаю из полевой сумки сачок и для начала накрываю им какое-то прыгающее саранчовое существо. Небезынтересны, конечно, и сине-желтые осы, сидящие на каменной стене домика. Не очень образованные в естественно-историческом плане участники нашей поездки в каждом насекомом подозревают коварную муху цеце и держатся от ос на почтительном расстоянии… Одну из них я отправлю с помощью пинцета в морилку, но волнуют меня, разумеется, прежде всего бабочки. Яркие, огромные, изумительные тропические бабочки!
Нечего и думать поймать их на площадке, где так много народу. Придерживая сумку с морилкой и фотоаппараты, я бегом устремляюсь обратно по дороге — в пути я не раз замечал нечто пестрое, мелькавшее в воздухе. Как только мои спутники исчезают из виду, я перехожу на тихий осторожный шаг. Бабочек много. Они порхают в лучах света, поблескивая серебром, и мир постепенно тускнеет вокруг меня. Остаюсь я с сачком, крепко стиснутым в потной руке, и серебристый дождь бабочек, выпадающий из солнечных лучей… Одна из бабочек, упав на землю, раскрывает крылья. Это крупная — побольше нашего махаона — бабочка с нежно-коричневыми крылышками, отороченными голубой каемкой; нежно-коричневые пятна разделены сеточкой жилок, по которым пульсирует золотая кровь… Я крадусь к ней неслышными шагами индейца из детских книжек, в голове у меня шумит, сердце прыгает в груди, а язык шуршит о пересохшее нёбо, и я боюсь, что это шуршание спугнет мою красавицу… Я подкрадываюсь к бабочке шага на два, и, если бы сачок у меня был на длинной палке, я мог бы уже накрыть ее. Но бабочка вне досягаемости, а продвинуться еще на шаг я не рискую. Итак, все должен решить могучий прыжок. Я сгибаю дрожащие колени, вытягиваю вперед руку с сачком и падаю на бабочку… Вернее, на то место, где только что была бабочка — коричневая, с голубой каемочкой и золотистыми жилками…
Подтянув к животу ноги, я сажусь на корточки и тут только обнаруживаю за спиной у себя Селябабуку. На черной, утратившей всякую суровость физиономии его написано такое откровенное изумление, что щеки мои постепенно становятся такими же красными, как земля Африки… Когда я, отряхнув колени, выпрямляюсь, Селябабука, все так же изумленно глядя на меня, засовывает руку глубоко в карман брюк, вытаскивает ее и протягивает мне горсть поджаренных орехов, в коричневых, как крылья моей бабочки, шкурках.
— Мерси, — говорю я, безропотно принимая неожиданный дар, очевидно предложенный мне в утешение.
На некоторое время у меня пропадает желание ловить бабочек, но ненадолго, конечно. Мной уже составлен иной хитроумный план. Как известно, бабочки больше всего любят, чтобы их ловили ночью на огонь. Вот так я и поступлю. Я специально прихватил из Москвы фонарь, и на свет его в ночи, да еще направленный на лист белой бумаги, слетятся сегодня же все конакрийские бабочки… Мне останется лишь выбрать среди них представительниц, достойных моей морилки.
А пока не следует терять времени, пока нужно хоть немножко углубиться в лес, чтобы кроны деревьев, сомкнувшись над моей головой, закрыли небо и таинственный (какой же еще!) полумрак окружил меня.
Ох, уж эти змеи! По мнению некоторых из моих спутников, они попарно сидят на каждой ветке в лесу, и единственное угодное им занятие — причинять неприятности европейцам. Во всяком случае, меня усиленно убеждают быть осторожным, но я пропускаю все напутствия мимо ушей. Во-первых, потому, что когда-то я работал в золоторазведочной экспедиции в полупустынных районах Тувы, и всяких змей — и гадюк, и щитомордников — было там в изобилии; первое время, ложась спать, мы обязательно укладывались на кошму и еще окружали себя волосяной веревкой, аркомчой, — змеи, будто бы, терпеть не могут кошмы и волосяных веревок; а потом приходилось спать просто на разостланной телогрейке, подложив под голову плоский камень, и змеи ни разу не нарушили нейтралитета. Во-вторых, любопытство и робкого делает храбрым, а мне крайне любопытно посмотреть на лес изнутри.
Итак, я отправляюсь в путешествие и углубляюсь в дебри тропического леса шагов на двадцать. Не таинственный полумрак, а весьма прозаические на вид кусты смыкаются вокруг меня, цепляют колючками за короткие штаны и, что еще хуже, за голые ноги, руки… Если вам приходилось где-нибудь на Кавказе продираться сквозь заросли ежевики, то вы вполне представите мое положение…
Среди многих видов отступления есть и такой — с сохранением собственного достоинства. Я останавливаюсь на этом, последнем, варианте, и потому прежде, чем удрать на поляну, запрокидываю голову и смотрю вверх. Неба действительно не видно, и густейшее сплетение из ветвей и лиан нависает надо мной, давит, гнет к земле, оплетенной лозами, заросшей колючками, прикрытой слоем мелких высохших прутьев и листьев. Лишь постепенно навес над головой расслаивается, и тогда я замечаю, что за нижним слоем отмерших лиан и сучьев находится второй — живой, зеленый, принимающий на себя весь поток тепла и света… Очень сухо, и даже начинает слегка першить в горле, как будто едкая пыль попадает в легкие вместе с воздухом… Лес тихо шуршит… И незаметно никакой жизни… Более того, жизнь просто не чувствуется в этих иссушенных долгим сухим зноем зарослях; скрюченные стволы, узловатые сучья, тонкие ремни воздушных корней кажутся мертвыми, погибшими, лишенными всяких живительных соков, и поэтому особенно странными выглядят зеленые кроны высоко вверху, и зеленые плети лиан, свисающие с них… В пору поверить, что зеленые ветви в верхнем ярусе леса живут своей особой, не связанной с землей, жизнью…
Я представлял себе тропический лес иным — несущим огромный запас энергии, жизненных сил, буйствующим, борющимся, стремительным в созидании и разрушении, напряженным, представлял себе бесконечные переливы его зеленых тонов и никак не думал, что под ногами будут шуршать мертвые листья, как шуршат они в наших русских лесах, но не осенью, а весной, когда быстро сходит снег, быстро просыхает земля и прошлогодние листья крошатся и пылят под сапогами…
Придут дожди, и лес на Какулиме преобразится. Я знаю это, и лес кажется мне хитрым, злым, — он только притворился старым и немощным, ловко сумев замаскировать свое могущество, свои неистощимые силы… Леса, что растут во влажных зонах, где дожди льют непрерывно, живут иначе — они откровенней, они не таятся, они не признают ничьей власти, никому не покоряются; у них свои постоянные законы, свой постоянный накал жизни. Возвеличивая или проклиная, их чаще всего и описывают путешественники… А вот такой, как сейчас на Какулиме, тропический лес — он для меня открытие. Открытие, несмотря на четкие — по литературе — представления о сухом сезоне… И мне еще нужно разобраться в ощущении, которое оставил в душе моей лес — есть в нем нечто тревожное, настораживающее…
Я возвращаюсь на поляну и подхожу к обрыву. Домик стоит на том самом склоне Какулимы, который мы видели, подъезжая к ней. А теперь передо мной лежит низменная прибрежная часть Гвинеи, заселенная племенем сусу, которое испокон веков выращивает там, внизу, на своих полях рис, фоньо, просо, масличную, пальму, орехи кола, бананы, ананасы… Сейчас низменность затянута предвечерней серо-голубой дымкой, скрадывающей детали, и лишь слабо угадывается далеко впереди Атлантический океан… Простор, особенно радующий после тесноты леса, нежность красок, ничем — даже предчувствием — не нарушаемый покой постепенно сглаживают, притупляют мое первое впечатление о тропическом лесе. Но я не забываю о нем.
…Ночь застала нас в пути. Солнце легло на пальмовую рощу у горизонта, но пальмы не выдержали тяжести, согнулись, и солнце просочилось вниз, на землю, и исчезло за черной чертой.
В Конакри, в отеле, нам дают сорок минут на приготовление к ужину, и я бегу купаться. Океан вернулся к самому парапету и тихо плещется среди округлых темных камней. Вода теплая, ласковая, но источенные морем глыбы режут ноги и пальцы на руках, а плыть невозможно, потому что мелко. Я на ощупь отыскиваю углубление поудобнее и принимаю ванну. Замечательно! Вот только глаза слегка щиплет — соленость в два раза выше, чем в Черном море!