овали Международный женский день — двадцатитысячная демонстрация прошла по улицам Конакри на площадь Республики, к президентскому дворцу, — в этот день Сангару Тумани был по-настоящему счастлив!
Вынув из пачки белую с золотой каемкой сигарету, Сангару Тумани долго крутит ее в тонких, с розовыми ногтями пальцах…
Он рассказывает нам, что недавно перевел на малинке и записал латинскими буквами комедию Мольера «Скупой», и это первый перевод европейского произведения на местный язык.
Но не последний, конечно. Африканская культура должна развиваться в тесном контакте с европейской, заявляет нам Сангару Тумани и темпераментно выкидывает руки вперед, делает такое движение, как будто распахивает невидимые двери Гвинеи…
Для кого?
Сангару Тумани называет Шекспира, Стендаля, Гёте, Пушкина, Маяковского…
…Мы говорим о Сангару Тумани, сидя на открытой веранде отеля «Фута-Джаллон», говорим с поэтом из нашей группы, хотя уже глубокая ночь, а завтра рано утром мы уедем в Пита и Лабе… Я фантазирую, и Сангару Тумани раскрывается передо мной в огромный мир, в котором есть и черная бархатистость ночи, и пламень долгих пожаров, и вековая мудрость народа, и величайшая сосредоточенность гриотов, и утонченная культура европейца; я угадываю в нем безграничность чувства и мысли Пушкина, бесстрашие и гордость Байрона, революционную страстность поэта-карбонария Уго Фосколо, угадываю извечный строй поэтической души — легкую ранимость в мелочах и непреклонную — хоть на эшафот! — стойкость в главном, большом… Да, Сангару Тумани — прекрасный представитель своего народа — это целый мир. Мы еще не знаем, что внесет он в общую сокровищницу человеческой культуры, но в его мире, мире гвинейца, есть место всему лучшему, что создано и французами, и англичанами, и русскими, и потому совсем не химерична моя надежда когда-нибудь встретиться с Пушкиным на Фута-Джаллоне. Он не пришел еще, но он уже в пути…
Ночь сегодня странная: ясная, но воздух кажется мутным от лунного света. Сквозь зеленоватую мглу отчетливо видна широкая падь, противоположный склон горы с неподвижной грудою алых углей (там горит лес), а мелкие предметы не видны на расстоянии вытянутой руки.
Где-то в глубине мглисто-зеленой ночи возникает негромкая частая дробь тамтамов — она то приближается к нам, то удаляется и возвращает нас на несколько часов назад, когда на центральной площади Далабы, уже в темноте, при свете карбидных ламп, начался праздник, организованный в честь нашего приезда. Там были речи, были танцы, пантомимы, песни, и Арданов наконец отвел душу: записал мелодии на магнитофон.
А потом все стихло, и в середину каре провели гриота с четырехугольным, типа гитары, музыкальным инструментом. Он сел неподалеку от нас, и все отошли от него — он остался один. Гриот поставил перед собой на землю инструмент с длинным грифом и чуть тронул струны — низкий рокочущий звук разнесся по замершей площади и угас… Тогда гриот запел — негромко, на странно звучащем для нас языке фульбе, и пальцы его вновь коснулись струн, и рокочущий аккорд как бы подчеркнул произнесенную нараспев фразу…
Гриот пел о самом важном — пел о независимости, и песнь его призывала африканцев к единству в борьбе за нее, и все на площади напряженно вслушивались в его слова… Так же пели когда-то на Руси перед молчаливыми слушателями гусляры, и бородатые предки наши потом передавали друг другу их вещие слова… А почти восемь веков тому назад, самый гениальный из певцов, неведомый гусляр, наделенный удивительной поэтической силой, сложил песнь — «Слово о полку Игореве», в которой звал моих далеких предков к единству, как зовет к единству моих современников неведомый мне гриот… Поэтическая эстафета продолжается — ей не видно конца!.. Тогда, восемь столетий назад, призыв не был услышан, и глухота к нему оказалась роковой для целого народа… Времена меняются, и хочется верить, что песнь гриота — она не умрете последним аккордом гитары! — будет услышана всей Африкой, найдет отклик в сердцах всех африканцев…
Тщетно пытался я рассмотреть гриота — мгла, зеленая лунная мгла скрывала его от наших глаз, и, кончив петь, он растворился в ней, исчез, должно быть, навсегда.
…Утро выдалось прозрачным, свежим.
Наш автобус катит по дороге на Пита, и навстречу нам идут и идут с солидными поклажами на головах жители окрестных деревень: сегодня в Далаба ярмарка.
Одинокую фигуру человека с большой квадратной гитарой за спиной мы замечаем издалека и просим Селябабуку остановить автобус.
Гриот, вчера исчезнувший в ночи, теперь стоит перед нами — старый, но еще, видимо, крепкий человек с клочковатой седой бородкой, усталыми воспаленными глазами. Гриот бос. Большие, расплющенные, в шишках, ноги его, исходившие тысячи километров, опутаны густой сетью серых трещинок — даже черная кожа не выдерживает сухого жара раскаленной земли! Гриот каждому из нас по очереди протягивает руку с длинными узловатыми пальцами и улыбается, обнажая редкие крупные желтые зубы.
Он идет в сторону Пита, но на предложение сесть в автобус отвечает отказом. Он пойдет пешком, как всегда ходил раньше, будет останавливаться в деревнях и петь людям, ждущим его песен. Дойдет он и до Пита, и до Лабе, но еще нескоро. Он не спешит — нельзя спешить и проходить мимо тех, кому он нужен.
Мы не спорим с гриотом. Мы желаем ему счастливого пути и рассаживаемся по своим местам.
Автобус трогается, и одинокая фигура человека с квадратной гитарой за спиной, исчезает за поворотом — теперь уже действительно навсегда!
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Я не выпускаю из рук фотоаппарат и, ежели замечаю что-нибудь интересное, высовываюсь в окошко и «щелкаю» на ходу. А интересного так много, и так хочется запечатлеть пейзажи Фута-Джаллона, что «ФЭД» мой не знает покоя.
Птичкин, устроившийся на капоте между мной и Селя-бабукой, посматривает на меня скептически.
— На ходу фотографировать — только пленку переводить, — говорит он, не одобряя столь пылкое увлечение фотографированием, а потом спрашивает; — Что бы Ты делал месяца два назад?
Вопрос Птичкина не лишен ехидства. До первого февраля 1960 года на территории Гвинеи было запрещено пользоваться фотоаппаратами, и, не будь запрещение отменено, оно принесло бы всем нам большое огорчение… К счастью, говорить об этом уже можно в прошедшем времени, и можно по достоинству оценить изменения, происшедшие в стране за полтора года независимости.
В наследство от прошлого молодая республика получила, кроме всего прочего, и грязь: города, селения находились в антисанитарном состоянии, и один из первых декретов после провозглашения независимости призывал население к борьбе за чистоту городов и деревень. Нужно было вернуть народу утраченное при колонизаторах чувство гордости за свою страну, пробудить в народе желание видеть свою страну прекрасной. А чтобы на страницы зарубежной печати не попадали фотографии, могущие бросить тень на независимую Гвинею, правительство запретило иностранцам пользоваться фото- или киноаппаратами.
Говорят, что в Гвинее произошли разительные перемены: сотни людей выходили на улицы, подметали, убирали мусор, красили, ремонтировали дома, сажали цветы, и глазам иностранцев, ранее уже бывавших в стране, Гвинея предстала обновленной…
Чтобы удобнее было фотографировать я предпочитаю ехать наполовину высунувшись в окно, и ничем, даже оконным стеклом незамутненные дали Фута-Джаллона несутся мне навстречу и как бы проходят сквозь меня, оставляя ощущение легкости и свежести…
Я люблю горы и много раз бывал в горах — самых разных притом. Позади уже не один год экспедиционной работы, и я вправе сказать, что не променял и не променяю горы ни на какую самую роскошную равнину: в горах работать несравнимо интереснее, и ехать по горной тропинке, не зная, что ждет тебя за поворотом, — истинное счастье.
Но Фута-Джаллон — он чем-то не похож на другие горы.
Я подставляю лицо чуть прохладному ветру, я с наслаждением дышу полной грудью и пытаюсь понять, чем все-таки Фута-Джаллон отличается от знакомых мне гор?.. Урал и Кавказ, Тянь-Шань и Саяны, Джугджур и Монче-тундра, Сихотэ-Алинь и Памир, Балканы и Хамар-Дабан, Корякский хребет и Танну-Ола, Карпаты и Хибины — гее они разные, все непохожие, но имеют они и общую черту: они лишают человека простора, они, как в клетку, заключают его в теснину ущелья, они лишают его свободы, заставляя идти по течению рек; чтобы там, в этих горах, вернуть себе ощущение свободы, ощущение простора, нужно долго и трудно пробиваться вверх, торить тропу к вершине… А Фута-Джаллон — он широк, он просторен, дали его распахнуты и необозримы, их не ограничивают монолитные стены хребтов… В этом, очевидно, и заключается различие. Горы Фута-Джаллона — свободные горы, если так позволительно выразиться.
Горная луговая саванна — так называется тип растительности, характерной для Фута-Джаллона. Пальм здесь нет, и вообще деревьев сравнительно немного — небольшие кущи их, рассеянные по плоским каменистым пространствам, виднеются чаще всего где-нибудь в стороне, и лишь изредка дорога ныряет под зеленую арку сплетенных ветвей паринарии, или сенегальской кайи, или прозописа. Больше одиноких деревьев, растущих по обочине шоссе: толстые ветви их кажутся укутанными в плотный зеленый войлок. А открытые безлесные участки — они в мелких темных кочках: так выглядят издали кусты, выжившие в борьбе со слоновыми травами, огнем и скотом… Зелени много лишь по правую сторону дороги: вырубленный в склоне уступ, вдоль которого вьется шоссе, плотно укрыт раскидистыми перепутавшимися кустами… И лишь на редких вершинах, на плоских столообразных поверхностях, еще сохранились участки сухих — «светлых» — тропических лесов. Сохранились, — потому что некогда весь Фута-Джаллон был занят густыми непроходимыми лесами. Их свел, выжег человек; саванна Фута-Джаллона — это ландшафт, созданный человеком. И единичные экземпляры баобабов — в отличие от Конакри, здесь они покрыты мелкой нежной листвой — тоже занесены на Фута-Джалло