Сам Зорко вряд ли мог жаловаться на судьбу: ему ведь открылась в стране холмов та земля, где нет власти времени, но там нельзя было остаться. Зорко знал, что эта страна существует настолько, насколько он сам в нее поверил, последовав от перекрестка за черным псом. А тот настоящий небесный остров по-прежнему оставался невидим и недостижим, ровно как и годы назад, когда вышел он на дорогу, ведущую сквозь рюень месяц на полночь. И вот теперь он описал круг и вернулся к началу, почти к дому. И чтобы понять, что ж случилось с ним за это время, надо было сделать последний шаг. Но сделать его надо было через войну, через последние версты этой войны, в которой ничего не давалось просто так, в которой не было счастья и удачи и даже к родному дому приходилось идти с боем.
Здесь, от этого невеликого, но такого густого ельника, что можно было в десяти саженях от тропы заблудиться на полдня, до места, откуда следовало заставить мергейтов свернуть на Нечуй-озеро, оставалось пять верст. Они домчались до опушки и дальше пустили коней шагом. Саврас издал такую трель, будто и впрямь соловей где-то разливался. Мергейтам невдомек было, что рано еще для соловья, полдень стоит. Зато свои поняли, кто пожаловал.
Пятеро, во главе с Зорко, выбрались на поляну, а встречь им из-за елочного мыска, делившего эту поляну почти надвое, выехали семеро верховых, все венны из Серых Псов. За старшего был Плещей Любавич.
— Ну, Псу-предку спасибо, — выдохнул шумно Плещей. — Живы все. Опасное дело ты затеял, Зорко Зоревич. Хорошо, на этот раз повезло. А дальше?
— Да ты погоди шуметь, Плещей Любавич, — вступился Неустрой, коего Плещей привечал куда более, нежели Зорко. — Мергейты по ручью повернули, как мы и хотели. Теперь надобно, чтобы еще раз. Что ж теперь, отступаться?
— Да я разве о том? — пробубнил в ответ Плещей. — Неверное это дело. Людей загубить можно попусту.
— Где ж ты верное дело на войне видел, Плещей Любавич? — опять отвечал Неустрой.
— Да уж видел. Вот хоть как Бренн и Качур мергейтов прижали, — возразил Плещей. — Затеяли и сделали. А у нас все наудачу…
— До сих пор мы так и воевали, Плещей Любавич, — вступил в разговор Мойертах. — Мы считали, как купцы, в таком деле, где числа не есть числа сами по себе. Здесь нельзя считать так, как считают деньги. Здесь надо знать происхождение чисел, потому что они непостоянны и склонны меняться. Пусть нас двенадцать, а мергейтов две сотни, между нами двести саженей, но числа склоняются в нашу сторону, как будто мы положили на весы на один камень больше, чем мергейты на свою чашу. Мы можем сомневаться, что наши камни перевесят, но мы знаем, что кони степняков теперь отражаются в воде ручья, и наши сомнения уменьшаются тем больше, чем длиннее цепь этих отражений.
То ли Мойертах сказал так мудрено, что Плещей, остолбенев, не нашел что возразить, то ли венн нашел в словах вельха достаточную для убедительности правду, но ответил коротко:
— В Светыни они давно уж отражаются, и цепь куда длиннее, а все никак не потонут. Говори, Зорко, что дальше делать.
И во второй раз случилась та же история, и снова мергейты остановились, выпустив тучу стрел, и снова ни один из невеликого отряда не был даже ранен. Правда, теперь кочевники проскакали в погоне за веннами чуть не втрое больше. И немудрено, ибо вел их уже не Тегин, а Бильге. Но едва лишь у мергейтов появилось перед глазами какое-то подобие шеста, на который они могли бы закинуть свой жесткий аркан надежды, как лошадь под Бильге споткнулась и словно испугалась чего-то. Бильге, пусть лошадь и продолжила бег как ни в чем не бывало, счел это недобрым знаком и приказал остановиться. Бильге был хитер, и не каждый из тех, кто был с ним, поверил его словам. Но других причин, чтобы прекратить преследование, никто не нашел. То, что лошадь споткнулась на бегу, действительно считалось плохим знаком, но кто помнил, когда Бильге в последний раз обращал внимание на знаки? И Джабгу, за спиной которого осталось столько полетов стрелы, сколько не пробежали все лошади, которых успел сменить тысяцкий Тегин за всю жизнь, сказал, что, должно быть, не лошадь Бильге смутило что-то, а самого Бильге.
Но Тегин похвалил Бильге за осмотрительность и прозорливость, и теперь никто не мог сказать, что Бильге поступил неверно. А раз так, то и толковать его поступок больше не было нужды. Так в походе вниз по течению ручья прошел еще день, когда под вечер, в густо-красных лучах уже спускающегося в леса солнца, две сотни Тегина нагнал гонец в черном халате десятника, присланный от трех сотен, шедших следом, и вручил тысяцкому треххвостую плеть с узелками, завязанными особенным образом, и тогда Тегин, узнав условный знак, позволил гонцу говорить.
— Сокол, пущенный за добычей, промахнулся, и боевой конь споткнулся на бегу, и стрела, взятая из тула, сломалась в руке, — начал гонец.
Тегин, Бильге и Кутлуг переглянулись: худшего начала нельзя было придумать. Лишний раз вспомнилась сегодняшняя неудачная погоня.
— Олдай-Мерген повернул тумен дорогой, которой мы пришли сюда. Люди лесов вышли навстречу нам так, что даже равным числом мы не можем их одолеть, потому что наши числа выросли вместе с травой степей, и здесь сильнее числа, выросшие вместе с лесом. Здесь надо считать по-иному, и мы не знаем как, а люди лесов знают. Теперь Олдай-Мерген не может прийти к нам на помощь, и только я сумел пробраться к вам. Девять моих воинов пали по дороге. Они пали как воины. Нам надо пробиваться к большой реке и уходить за нее, потому что за ней люди лесов не живут. Там нет моста, и наши лошади могут не выдержать переправы, но многие доплывут. За десять дней похода мы сможем дойти до границы земли манов, а дальше путь нам известен. Так сказал Олдай-Мерген.
Десятник поклонился Тегину… и рухнул с коня на землю, будто мешок набитый соломой. Кутлуг сам соскочил с коня и подбежал к упавшему, а Тегин и Бильге мигом выхватили стрелы, и, узри они хоть кого-то, кто не был здесь своим, его боги приняли бы его сейчас же на своих семи небесах и десяти землях. Но не стрела, пущенная с высокой ели или из частых зарослей бересклета, была причиной смерти гонца, даже имени которого они не успели узнать. Кутлуг, перевернувший упавшего лицом к небу, распахнул его халат. На рубахе ровной полосой тянулся поперек груди кровавый след. Рана была недавней, вряд ли минула двенадцатая часть срока от восхода до восхода солнца. Десятник умер от этой раны, и трудно было понять, как сумел он проскакать многие версты и донести волю Олдай-Мергена.
Но принес он и другую весть, не менее худую, чем первая, хоть и не успел сказать о ней. Если рана была получена им недавно, значит, и враги были где-то рядом, и кто мог поручиться, что их не ждет та же участь, что постигла весь тумен. Если даже те пять тысяч, что вел темник, должны были повернуть назад, то что могли сделать пять сотен всадников? Но мергейты тоже знали, что числа не равны сами себе, как это бывает на торге, были сведущи о происхождении чисел. Они считали, что десяток был впятеро сильнее, чем двое; что шесть десятков были в двадцать раз сильнее десятка, но пять сотен всадников могли пройти оставшееся до большой реки расстояние не так быстро, как пять тысяч, а вчетверо быстрее.
Наступали сумерки, но Тегин не приказал останавливаться на ночлег. Никто не разводил огней. Они остановились, чтобы дождаться трех сотен, шедших следом. И когда из темноты до слуха дальнего дозора, стоявшего выше всех по ручью, донесся перестук копыт по влажной траве, один из пятерых, что были в этом дозоре, помчался известить тысяцкого о приходе своих, потому что мергейты поколения Тегина верили звукам и безошибочно могли отличить поступь лошади, которой управляет мергейт, от поступи лошади, управляемой любым другим.
Они продолжали свой путь сквозь чужую ночь и не видели сегодня ни тех снов, что пришли за ними из Вечной Степи, ни тех, что выходили к ним из тел деревьев и поднимались из травы здесь. И пять сотен их снов и еще тысяча снов, что приснились бы их лошадям, не смогли стать в эту ночь снами. И степь потеряла еще полторы тысячи снов, и черная трещина, через которую утекала степная вечность, заменяясь временем, увеличилась, приближая тем самым их срок.
Во второй раз уходить от двух сотен мергейтов было совсем уже не так жутко, как в первый. Они даже позволили себе показаться на гребне крутого правого берега, чтобы не мергейты выбирали, когда начать погоню, а они сами. Мойертах даже выпустил стрелу — намеренно мимо, потому что он мог выстрелить не хуже любого кочевника, но не следовало сейчас проливать кровь, потому что на кровь откликнулись бы не только сами мергейты и их страшные луки, но и их духи и демоны: демоны смерти и духи бешеной крови, духи-покровители и демоны ярости. Когда в бою сходятся две большие рати, эти демоны и духи бьются меж собой, но дюжине воинов, даже самых могучих и умелых, не совладать с двумя сотнями врагов и теми демонами, что сопровождают их. Наверное, об этом не знали Неустрой или Плещей Любавич, потому что ни разу не приходилось им биться в большом сражении, но хорошо знали Мойертах и Зорко, хотя ни один из них не знал, в каком сражении пришлось ратиться другому.
Мергейты, на этот раз, на удивление, тяжело поднявшиеся для преследования, нежданно припустили и уже было начали охватывать сбившихся друг к другу беглецов. Зорко на мгновение растерялся, и тут, хотя он уж нашел выход — рассыпаться по лесу, — им овладела дремота просто неодолимая. И будто некто прозревший его тревогу сказал коротко: «Отдохни часок. Я знаю, как управиться».
«Часок» — это могло значить и несколько десятков ударов сердца, и два больших галирадских колокола. Но не было в этих словах ничего обидного или высокомерного. Сказаны они были таково, что Зорко, засыпая, понимал: на смену ему сейчас заступит тот, кто ближе ему, чем любая родня, ближе, чем брат, ближе, чем дух-охранитель.