Листья полыни — страница 68 из 72

Волкодав, не отдавая себе отчета в том, что делает, по наитию, выхватил меч и бросился к розе. Клинок он подставил вовремя: сталь ударила о сталь. Ударила и отскочила. Перед ним, в двух саженях, над цветком стоял мергейт. Маски на нем не было, и Волкодав узнал его, потому что в этом свете спадали все личины, сколь бы искусно ни были они изготовлены.

Это был тот самый сотник в белом халате, что как смерть носился из конца в конец схватки над Нечуй-озером, сам оставаясь невредимым. Тот, с чьей саблей так и не встретился тогда меч Волкодава. И меч Зорко, надо думать, тоже не встретился. Вот почему так билось в нем воспоминание, силясь пробиться со дна разумения к окнам глаз и слуха. Но теперь все виделось ясно: битва на Нечуй-озере не закончилась тогда. Не закончилась и война. Битва должна была завершиться здесь. Война, пока не кончилась эта битва, стояла с миром на росстани. От того, как закончится битва, виделось и дальнейшее: или мир и война пойдут навсегда одной дорогой, или надолго разминутся до поры.

Сабля отскочила от меча и теперь змеей бросилась к Волкодаву. И вновь меч, будто кошка, что бьется у порога своего дома с гадюкой, поймал тонкое змеиное тело и отшвырнул его прочь. Сталь заплясала в воздухе, разрезая тонкие нити голосов и запахов, рисуя вокруг двоих сражающихся причудливую фигуру, в которой оставались только обрывки речей дивного цветка, осыпающиеся, срубленные к их ногам, как палые увядшие листья, прекрасные, но разрозненные, которые, как ни собирай, все не составишь той кроны, что была жива летом.

Эрбегшад и впрямь был лучшим бойцом Вечной Степи. На теле и руках его было немало шрамов, из которых можно было бы составить язык всех сабельных ударов, бытовавших в пределах степи, Аша-Вахишты и Саккарема. Но ни одно слово этого языка не стало для Эрбегшада словом обратным его имени, словом его смерти. И напротив, сабля Эрбегшада знала такие слова, что неведомы остальным говорящим на языке сабель. И эти слова, должно быть, были тем тайным языком, что сокрыт от людей и есть у богов, которым вверены людские судьбы. Говорили, что Эрбегшад нашел в степи место, где можно слышать слова этого языка, но сам сотник не подтверждал этих слухов.

— Каждый открывает слово своей смерти, когда берет саблю, — посмеивался он. — Потому что слово смерти то, какого человек не знает. А люди, берущие саблю, выплевывают все свои слова быстрее саккаремского торга. Я слушаю эти слова, а в ответ говорю одно, которого мой соперник не знает…

Но сейчас против сабли говорил меч, и языки оружия были розны. И ни один из них не мог найти слов, незнакомых сопернику, потому что слова одного не были словами для другого, как слова соленой воды и морского ветра лишь пустой шум для того, кто привык к пресной воде и ветру песков. Но одно преимущество было у меча: у него были слова ненависти, потому что Волкодав узнал Эрбегшада. А Эрбегшад не знал, кто сражался против мергейтов в образе Зорко, и потому его сабля, знающая ненависть, сейчас не успевала найти нужные слова в ответ. Эрбегшад отступал, теснимый Волкодавом, силясь вспомнить теперь, как недавно тщился вспомнить Волкодав, где они могли встретиться допреж. И он вспомнил: вспомнил по тем ударам, которые успел заметить даже в том страшном проигранном бою.

Двери во дворец распахнулись. Озаренная светом золотых шандалов, на пороге стояла принцесса Халисуна. Черное бархатное платье без воротника, с фестонами на плечах, обшлагах и лифе, заполненными алым, узкое в талии, с просторной длинной юбкой и неплотно облегающим лифом, широкими рукавами и неглубоким прямым четырехугольным вырезом, было перехвачено узким алым поясом. Принцесса была невысока ростом, тонка и хрупка. Но не так, как хрупка и ломка брошь с цветком из тонкой эмали, но как мнится хрупкой ветка яблони среди белой кипени цветения в светлый и ясный вечер. Острое и белое лицо принцессы не было красивым, но живым, пригожим и любым. Подбородок надменно смотрел вверх, по-мальчишечьи. Скулы выделялись отчетливо, подчеркивая тонкость лица и одновременно придавая ему некую непривычную в женщинах полночных стран волнующую таинственность. Ожидание чуда жило в этом лице, чудеса и тайны спрятались в его чертах, хотя бы оттого, что Волкодав думал: тайна есть, а принцесса знала, что он думает об этом. Длинные дуги бровей выгнулись полого и безупречно плавно, а сами брови были тонки и густы, но не слишком. Лукавство неподдельное, открытое, а потому бестревожное и бесхитростное, как лукавство кивающего цветочного бутона, светилось в каждой черточке, но, казалось, не будь брови ее именно такими, дурманящего душу очарования этого лукавства и не случилось бы. Глаза, в лад бровям, были удлиненны, но не раскосы, как у женщин степи. Они таили не то отблеск усмешки, не то тень тревоги, но скрывали те истинные намерения и помыслы, что должны были скрыть. Или же только показывали, что скрывают? Цвет глаз не угадывался из-за темноты ночи и свечных отсветов, к тому же длинные ресницы затеняли очи, но вот волосы ее, долгие, заботливо расчесанные, были коряного с медью цвета, цвета плодов дерева-желудника, или каштана, только светлее — из-за меди, что была примешана к коре. Со лба, высокого и ясного, пряди были убраны. Принцесса была даже моложе, чем полагал венн допреж, но не было в ее облике детскости: возраст, когда душа радостно и беспечно, запросто тянется наивными руками к неведомым горизонтам, миновал для нее, сменившись возрастом, когда душа обретает тело и научается ждать.

— Многие воины бьются из-за меня на площадях Халисуна, — заговорила она, и розовые губы ее были свежи и ярки, как хвала неба, а уста — легки, как мысль. — Но не всякий достигает розы в назначенный день, чтобы искать меня здесь. Опустите клинки.

И венн и мергейт, повинуясь ей, остановили бой.

— Каждый из вас пришел сюда своей дорогой и со своими намерениями, но оба вы пришли к розе. И каждый из вас может сказать, что не видел ничего прекраснее. Но каждому предстоит обратный путь. Здесь, в свете цветка, вы одинаковы, потому что оба храните равное желание. Но на обратном пути видны станут ваши мысли, слова и поступки, и неправо поступлю я, если отдам розу тому, кто оступится, спускаясь от красоты земли к ее пыли. Потому оставьте сталь для городской площади и говорите то, что скажете, когда выйдете отсюда. По словам вашим буду я судить о том, что вы свершите. Если они окажутся солью на плоти персика, то и дела и мысли ваши будут негодны, как посоленный плод сласти.

С теми словами она подошла к розе и сорвала ее, не смущаясь шипов. А потом вплела в волосы. И лицо ее преобразилось чудесно. И венн узнал это лицо: такими были боги на холстах Зорко, такие лики смотрели с пергамента аррантских книг, такою была Плава в его снах, которые были явью Зорко. И не посмотреть на ее лицо хоть раз не смог бы ни один мужчина земли. И, даже зная, что это лицо скрывает знак смерти, нельзя было не желать неодолимо еще раз его увидеть.

Язык Волкодава никогда не был ему врагом, но и оружием не был тоже. Все, что хотел он изречь, меч говорил за него, разделяя добро и зло. Тот, кто был против него, был хитроумнее. И с ним был язык того, кто его послал. Раздвоенный и ядовитый, как язык змеи. И тогда, глядя на принцессу, Волкодав вдруг увидел у нее в руке зеркало. И там, среди ясного дня, на вершине холма, стояли рядом Зорко, сын Зори, и тот, кого Волкодав видел впервые: высокий худощавый вельх с узким суровым лицом и глазами глубокими и беспощадными, как знание и время. Из-под плаща его выглядывала рукоять меча — стеклянная, как та, что приобрел Волкодав вместе с книгой «Вельхские рекла» в лавке в Кондаре у странного торговца.

И в нем вдруг ожило то, что таилось уже давно, точно вешняя река подо льдом. Те, кого видел он сейчас в зеркале халисунской принцессы, были частью его, а он — частью их. Они были ближе ему, чем родные братья-близнецы. Одна душа была у них, одни сны и один язык. И все, что могли они, мог и он. И то умение, что было с ним, было у них. И вместе они были одним лучом розы, что играла теперь в волосах принцессы Халисуна. И раздвоенный язык лжи не мог одолеть того, кто говорил тремя языками: истины, красоты и справедливости.

— Будет ли польза в том, что одна ты обладаешь этим сокровищем мира? — начал мергейт. — Многие говорят о тебе и о твоих розах, и многие восхищаются тобой и твоими розами и не желают большего. Но много и таких, кто спрашивает: «Что пользы от ее волшебства и красоты, когда она не может распорядиться ими?» И я отвечу таким: «Нет свидетельства тому, ибо, пока мы можем видеть розу в твоих волосах, Халисун процветает и живет в мире». Иные же спрашивают: «Одна ли принцесса Халисуна способна становиться прекрасной и своим волшебством и красой делать благословенной землю Халисуна или кто-то другой так же может возделывать розы и дарить их могущество другим землям?» И тогда я не могу ответить, ибо никогда не случалось такого. Почему же роза дана одной тебе, если, как говорят мудрецы, один человек не хуже другого и один язык не имеет преимуществ перед другим? А твоя роза глаголет на всех языках, и нет причин таить ее, ибо слова волшебства — тоже слова и принадлежат языку. Я пришел, чтобы дать эту розу всем городам и языкам всех стран: разве не заслуживают они ее? И ты сама сможешь узнать, какой из меня садовник, если спросишь меня о том, что я знаю о свойствах растений.

— Зачем пришел ты просить здесь о том, что и без того есть у тебя? — возразил венн. — Зачем толкуешь о разных языках, если один язык не хуже другого? Когда так, а это так, то есть лишь один язык, и он есть у каждого. И если так, зачем отдавать его слова в руки гонца? Ведь он растеряет их по дороге. Этот язык — любовь, из которой боги создали мир, и нет прощения тому, кто избавится от нее, передав ее тем, кто ее потеряет. У каждого есть свое слово этого языка, а у всех есть все слова. Те, кто хочет говорить на нем, пусть приходят сюда, как делают это первые, о ком ты говорил: те, кто восхищается принцессой и ее розами и не желает большего. Я пришел, чтобы хранить этот куст, рождающий каждую луну новые слова, приходящие к нам из других времен, потому что люди смертны и уносят слова с собой. Я не могу похвалиться, что я добрый садовник, но не буду лжив, если скажу, что могу охранять и сохранить то, что дает роза. Даже ее свет.