Студенческая история — так прозвали ее потом в газетах — началась в первый же день университетских занятий, восемнадцатого сентября, в понедельник. На лекции пошли десятка два самых робких новичков. Остальные студенты, не обращая внимания на уговоры инспектора и его помощников, собирались толпами в коридорах, свободных аудиториях, в «коптилке» под лестницей и, конечно, в актовом зале. Говорились речи. Ораторы призывали товарищей не брать ненавистных матрикул, не платить за обучение и требовать у попечителей отмены новых правил. В победе мало кто сомневался: как-никак студентов было более тысячи человек, некоторые профессоры — главным образом с юридического — их поддержали; что мог поделать с ними со всеми министр Путятин? Студенты требовали ректора или попечителя. Но ректора не было в Петербурге, а нового попечителя генерала Филипсона никто не видал в стенах университета после торжественного молебна; только и знали о нем, что это боевой, заслуженный генерал и живет он на Колокольной улице. На переговоры никто из начальства не являлся, и это укрепляло в студентах уверенность, что их боятся: вот ведь сходки запрещены же новым уставом, однако идут всю неделю, и никто не решается их прекратить.
— Говорил же я, — ликовал Баллод, забежавший в субботу вечером к Писареву. — На дверях сборной залы сегодня целый день висела прокламация — жаль, рукописная, — и никто не посмел ее снять. А как написано!
Он достал из кармана пальто сложенный вчетверо лист бумаги.
— Всю не буду читать — охрип на сходке. Вот, слушай: «…Мы — легион, потому что за нас здравый смысл, общественное мнение, литература, профессоры, бесчисленные кружки свободомыслящих людей, Западная Европа, все лучшее, передовое за нас. Нас много, более даже, чем шпионов. Стоит только показать, что нас много. Теперь кто же против нас? Пять, шесть олигархов, тиранов, подлых, крадущих, отравляющих рабов, желающих быть господами…». Дальше тут художественность подпущена, а вот опять дельное: «Бояться их нечего, стоит только пикнуть, что мы не боимся; потом против нас несколько тысяч штыков, которых не смеют направить против нас. Вот и все. Что же тут страшного?.. Имейте в голове одно, — Баллод многозначительно поднял палец, — стрелять в нас не смеют, — из-за университета в Петербурге вспыхнет бунт».
Он аккуратно сложил прокламацию.
— Так-то, брат. Пока ты киснешь да кропаешь статейки, мы действуем. Представь: сегодня утром актовый зал оказался заперт. Ключей нет, служителей след простыл. Толпа ревет: на сходку, на сходку, а где сойтись? Хорошо, догадались взломать боковую дверь — знаешь, из коридора, стеклянную?
— И взломали?
— А как же! Только осколки брызнули. Набились в зал. Явился Срезневский. Я, говорит, исправляю должность ректора, я, говорит, профессор и сын профессора, но в душе студент и сочувствую студентам, однако не лучше ли, господа, разойтись.
— А вы что?
— Ошикали его, разумеется. Сбежал.
— Так ему и надо, — восхитился Писарев. — Всю жизнь сидит на двух стульях, сам презирает и науку, и свое положение в ней, а от других требует уважения. Я еще о нем когда-нибудь напишу.
— Пиши, пиши, — согласился Баллод. — А мы сегодня на сходке постановили окончательно: денег не платить, матрикул не брать, а главное — всем держаться дружно.
— Так до сего часа и ораторствовали? Ты, наверное, есть хочешь. Я сейчас попрошу у Евгении Александровны распорядиться насчет чаю.
— Не стоит, я спешу, — отмахнулся Баллод. — Кто это Евгения Александровна? Ах да, супруга твоего Попова. Нет, я обедал. Сходка не продолжалась и часу. А потом мы еще потолковали кое с кем.
— Больно уж вы, Петр Давидович, таинственные сегодня.
— На то мы и заговорщики, — отшутился Баллод. Но видно было, что ему очень хочется о чем-то проговориться. — Ладно, — решился он вдруг, — только тебе и под величайшим секретом, хорошо? Тебе не доверять — кому же тогда? Почти год прожили дверь в дверь.
— Знаешь, ты лучше не рассказывай свой секрет.
— Не обижайся, Писарев. Это дело такое… Ты сам сейчас поймешь. Одним словом, собрались мы — несколько человек студентов: юристы, историки, филологи, от естественников один я. Хотели без шума решить, что делать дальше. И присутствовали двое сотрудников… — он замялся, — одного журнала.
— Неужто сам Чернышевский?
— Не угадал. Его, говорят, и нет еще в Петербурге. Не в именах дело. Впрочем, действительно, оба из «Современника». И вот один из них спрашивает: есть у вас триста человек, на все готовых? Мы отвечаем — есть. Тогда он и говорит… — Баллод наклонился к Писареву и досказал шепотом: — За чем же, говорит, дело стало? Напасть на Царское Село, захватить Николая Александровича и по телеграфу потребовать от царя конституции под угрозой смерти наследника. Сразу шелковый сделается. А вы, говорит этот Анто… тьфу, не хотел, да само выговорилось. Ну да, Антонович. Вы, мол, пустяками занимаетесь, матрикулами.
— Что он, с ума сошел? — так же тихо спросил Писарев. — Там же войска, в Царском Селе.
— Вот то-то и оно. Призадумались и мы. Решили выждать, как дальше поведет себя начальство. Что-то будет в понедельник? А пока прощай, мне еще в одно место надо заглянуть.
Он ушел, веселый, как обычно. Писарев даже позавидовал: легкий человек этот Петр Баллод, сын православного священника из латышей. Здоровый — кровь с молоком, одет всегда с иголочки, всегда при деньгах, и барышни его любят, и друзей целый город. Что бы ни случилось в университете — без него не обходится. Вот и теперь… Что-то будет в понедельник?
В понедельник, двадцать пятого сентября, двери университета оказались закрыты на замок, и на них было прибито объявление, что чтение лекций прекращено впредь до дальнейших распоряжений. Собравшиеся студенты толпой повалили на большой университетский двор. Приставили к стене деревянную лестницу, и с перекладин этой лестницы было сказано несколько речей. Через час постановили — идти всем университетом к попечителю на Колокольную.
Чтобы не подать полиции повода вмешаться, шли тротуаром, попарно и по трое, соблюдая дистанцию. Невский был потрясен. Движение экипажей замедлилось. Какой-то француз-парикмахер выбежал из своего заведения, восклицая: «Это революция!». Полицмейстер ехал на дрожках позади колонны.
Полурота конных жандармов примчалась на рысях к Владимирской площади: попечитель жил отсюда в двух шагах. В самой Колокольной улице выстроилась зачем-то пожарная команда. Казалось, столкновение неминуемо. Однако все обошлось. Генерал Филипсон сказал студентам, что готов их выслушать — не всех разом, а нескольких депутатов, и не на улице, а в стенах университета. После некоторых препирательств (генерала заставили дать слово, что депутаты не будут наказаны) колонна тронулась обратно, соблюдая прежний порядок. Впереди ехал попечитель, сзади — жандармы. Уличные мальчишки кричали: «Бунт!», «Поляки бунтуют!» — и пронзительно свистали.
Вернулись на университетский двор, оцепленный уже войсками. Выбрали депутацию для переговоров с попечителем. Ожидали, чем кончится. Кончилось ничем: возвратившись, депутаты объявили, что университет откроется второго октября, когда будут готовы матрикулы, что попечитель выразился так: отменить новый устав он не властен, а если студенты не хотят подчиняться — это их дело. Впрочем, никто не пострадает — при условии, что толпа немедленно разойдется.
Делать было нечего — разошлись. В ту же ночь депутаты, говорившие с попечителем, а также еще несколько студентов — всего двадцать шесть человек — были арестованы. На следующую ночь — новые аресты. В среду студенты опять собрались на университетском дворе, составили протестующий адрес министру Путятину и выбрали депутатов, которые должны были его вручить. После этого двор был занят солдатами Финляндского полка, университет оцеплен, депутаты арестованы. Студенты постановили каждый день около двух часов пополудни встречаться на Невском. Они бродили взад и вперед по тротуарам, сбивались в кучки, передавали друг другу, кто еще схвачен прошедшей ночью и кого следует опасаться как шпиона, а также спорили о том, что делать дальше. В газетах появилось объявление министра: желающие продолжать занятия в университете должны взять матрикулы и прислать прошение об этом по городской почте на имя ректора; не приславшие прошений исключались из списков как добровольно оставившие университет. Это был ловкий ход, и следовало ожидать, что второго октября, когда возобновятся занятия, найдется не одна сотня матрикулистов, а нематрикулисты попытаются помешать им войти в университет. Между тем ночные аресты продолжались. Сотни семейств жили в постоянной тревоге и негодовании. В знак сочувствия к студентам молодые дамы носили синее — цвет студенческих воротников: синие платья и синие шляпки встречались на каждом шагу. Даже некоторые офицеры и чиновники щеголяли в синих галстуках или с синими ленточками на шляпах. И Писарев нахлобучил свою старую студенческую фуражку, отправляясь к Благосветлову с готовой статьей.
— Зря бравируете, — строго сказал Благосветлов. — Помните прокламацию к молодому поколению, которую я вам показывал? Михайлов сознался, что он автор. Дело его на днях слушается в Сенате. Приговор, скорее всего, — каторга. Сейчас берут студентов, а того и гляди за литераторов примутся. Этот ваш приятель, Баллод, еще не арестован? Странно. В сущности, Дмитрий Иванович, нечего вам делать сейчас в Петербурге. Отправляйтесь-ка лучше за своей невестой. Она ждет.
— С чего вы это взяли?
— Письмо от нее получил. Удивлены? Раиса Александровна ответила мне почти тотчас. Умная, кажется, женщина, а вот не понимает своего счастья. Словом, поезжайте к ней. И коли хотите послушать моего совета — поступите по-мужчински: засверкайте глазами, схватите в охапку и привезите свое сокровище сюда. Да вы мне словно не верите? Вот ее письмо, читайте сами.
Раиса благодарила Григория Евлампиевича за внимание к ее литературным трудам и за участие в судьбе ее кузена. Она выражала надежду, что сумеет приехать в Петербург, как только позволят обстоятельства. Не будучи знакома с г-жой Поповой, которая так любезно приглашает ее в свой дом, она пока что не может ответить согласием и просит дать ей время подумать. Несколько строк были адресованы лично Писареву. Раиса довольно ласково бранила его: зачем он не решился написать ей сам? Она ведь не запрещала этого, а только не хотела бесполезных объяснений. Решение ее по-прежнему неизменно, однако замужество ненадолго откладывается, и если он обещает быть благоразумным, очень может быть, что они увидятся еще в этом году.