— И у меня в комнате стекла тряслись и звенели, я не спала и думала о тебе. Но и радовалась, потому что теперь-то уж, без сомнения, последуют большие милости.
— Посмотрим.
О Лиде в этот раз более не говорилось. Однако через неделю Варваре Дмитриевне пришлось унести из крепости в башмаке еще один бумажный шарик.
Это опять оказалось письмо, и опять к заочной невесте, Варвара Дмитриевна переписала его, как и первое, в двух экземплярах и надежно спрятала: чтобы не пропало, если с нею что случится; и если в будущем веке понадобится жизнь Писарева, то чтобы не выдумывали зря, но излагали, как было.
«Милостивая государыня, Лидия Осиповна!
Я получил Ваш ответ, и если Вы позволите выразить Вам о нем откровенно мое мнение, то я Вам скажу, что нахожу его вполне благоразумным. Другого ответа я и не ожидал, и если бы я считал Вас за девушку, способную броситься на шею к совершенно незнакомому человеку, то я бы никогда не сделал Вам предложения. Осмелился я написать к Вам не для того, чтобы получить Ваше согласие, — на что оно мне в настоящую минуту? Что бы я с ним стал делать в моем теперешнем положении? Я написал единственно для того, чтобы заинтересовать Вас странностью этого поступка, и чтобы Ваше возбужденное любопытство заставило Вас отложить на год или на полтора окончательное решение Вашей участи, то есть свадьбу с каким-нибудь невеселым туземцем. Мое предложение было и навсегда останется делом совершенно серьезным, но я заранее был уверен, что получу отказ, и заранее знал, что я отвечу на этот отказ. Отвечу я вот что: до поры до времени, Лидия Осиповна, будем добрыми друзьями; потом, когда увидимся, будем говорить долго, серьезно, но совершенно откровенно, как люди, положительно собирающиеся заключить между собой очень важные условия; а потом — что Бог даст. Вы не думайте, пожалуйста, что я, пленившись рассказами maman и Верочки, пылаю к Вам мечтательною страстью и воображаю Вас себе, как что-то необычайное. Ничуть не бывало. Никакой страсти я не чувствую, и ничего необычайного я не ожидаю и не ищу. А думаю я просто, что Вы — такая девушка, которой не тяжело и не скучно будет жить со мной, которая сойдется как нельзя лучше с моим семейством, и которая доставит мне столько счастья, сколько всякий порядочный человек может требовать себе в жизни.
…Для семейной жизни необходимо прежде всего взаимное уважение, отсутствие физического отвращения. Если к этому присоединяется бешеная взаимная любовь — превосходно; но это уже роскошь жизни, а не насущный хлеб. Есть — хорошо; нет — не беда. Из всего, что я Вам говорил, Вы видите, что при свидании с Вами никакого разочарования произойти не может, потому что совсем не было и очарования. Очарование, может быть, будет, но будет или не будет — все равно: предложение мое сохраняет свою силу; только в одном случае Вы будете для меня редким сокровищем, а в другом случае — добрым, уважаемым другом. Весь вопрос состоит, стало быть, в том — понравлюсь ли я Вам? Это, конечно, вопрос очень важный. От него зависит все дело, и решиться он может только при свидании. Стало быть, поживем — увидим. Но я Вам даю честное слово: как только выйду из своего теперешнего положения, я непременно тотчас поеду туда, где Вы в то время будете находиться, и буду иметь честь представиться Вам. Мое предложение — дело серьезное, и я сделаю все, что от меня зависит, чтобы показать Вам, что я смотрю на него именно таким образом. А там уже поступайте, как Вам будет угодно.
…Теперь насчет Раисы. С каждым днем я сильнее убеждаюсь в том, что это — прошедшее и что тут ничто не может воротиться назад. Было, сплыло и быльем поросло. Представьте себе, что ее муж умер бы сегодня. Ничего бы из этого не вышло. Она сама не бросится ко мне на шею, а я тоже не сделаю к ней ни одного шага, не по самолюбию, а потому, что теперь уже хлопотать-то не из чего. Теперь Раиса совсем не то, чем она была два года тому назад. Она начинает превращаться в развалину. Видел я ее карточку, читал ее письма. Не то, совсем не то. На карточке худая, больная, пожилая женщина; в письмах — пустота, слабость, усталость. Уверяю Вас, я нисколько не завидую Гарднеру и решительно не желаю быть на его месте. Раиса сама писала в прошлом году, что ее нервное расстройство может перейти в падучую болезнь или в сумасшествие. Ей теперь 24 года. Она легко может прожить еще двадцать или тридцать лет. Но ведь это не жизнь, а постоянное скрипение. Гарднер — сильный и здоровый мужчина, красавец собою, должен превратиться в сиделку и присутствовать постоянно при медленном разрушении той женщины, которую он любит. Скажите, пожалуйста, чему же тут завидовать? Вдумываясь в положение Гарднера, я могу только благодарить Господа Бога за то, что эта чаша прошла мимо меня. А два года тому назад я подрался с Гарднером из-за этой чаши, подрался с тем самым благодетелем, который отнимал у меня эту чашу.
Вы знаете, конечно, что даже мое теперешнее положение есть последний результат моего тогдашнего беснования. Но именно последний результат. Теперь беснование кончено, и я сужу совершенно хладнокровно о прошедшем. Ясное доказательство, что это прошедшее действительно прошло. Не думайте, Лидия Осиповна, что я хочу оплевать тот кумир, перед которым десять лет стоял на коленях; нет, это было бы очень грязно и подло. Разве она виновата в том, что она слаба и больна? А между тем ее муж — все-таки несчастный человек вследствие ее болезни. Я бы мог быть ее мужем, и я бы переносил это несчастье твердо и терпеливо, потому что ее стоит любить. Она милая, очень милая женщина; но все-таки несчастье можно переносить, когда оно на вас сваливается, а напрашиваться на очевидное несчастье, добиваться его всякими усилиями — это уже глупо. Раиса сама прогнала меня; скажите пожалуйста, зачем же я теперь-то стал бы искать сближения с ней, даже в том случае, если бы Гарднер умер. Нет, Лидия Осиповна, прошедшего не воротишь, а теперь во мне даже замерло желание воротить его. Все устроилось в моей жизни чрезвычайно благополучно. Даже счастливые воспоминания моей молодой любви начинают застилаться туманом. Я не умею жить в прошедшем. Передо мной открыто будущее. Я молод и крепок. Я хочу и буду жить полною, здоровою жизнью мыслящего и чувствующего человека. Мне нужна действительность, а не воспоминания. Поэтому, если я только буду иметь счастье понравиться Вам, любите смело. Я Вас не обману, и Раиса ничему не помешает… Обдумайте мое письмо и отвечайте на него по-прежнему мамаше. До свидания».
Многое не понравилось Варваре Дмитриевне в этом письме. Она никак не могла поверить, что Митя и в самом деле адресует такие признания молодой незнакомой девушке: это означало бы, что его болезнь вернулась, что он опять перестал различать людей и со всеми без разбору пускается в неуместные откровенности. Варвара Дмитриевна помнила за ним эту радостную самодовольную говорливость… Но странная мысль давала ей надежду: казалось, по всему тону письма, что Митя поставил обращение только для виду; он как будто догадывался об участи своих посланий и сочинял их для нее одной, чтобы переписала и сохранила в сундучке; ведь ни с кем, кроме нее, он так не говорил. (А впрочем, с кем же ему было разговаривать вот уже двадцать шесть месяцев?) Разве что с самим собою. Но разве не самого себя окликает человек, когда вступает в переписку с неизвестным, воображаемым корреспондентом? Разве Митины статьи не так же пишутся? Вдруг и этот роман на полях книжной страницы — всего лишь черновик нового ouvrage d’esprit[20] — вот хоть «Реалистов», где так много рассуждений о любви? Как хорошо, что Вера наконец приезжает, думала Варвара Дмитриевна. Эта грустная шутка грозила зайти слишком далеко. А теперь Митя поймет, что писать некому, что адресат его недостижим. Не заставлять же Ивана Ивановича пересылать тайком записочки соседской барышне. Смешно и представить, чтобы он стал leur intermediaire pour cette correspondance[21]…
Так они с Верочкой Мите и сказали, придя к нему второго октября, в его рожденье, с огромным букетом георгин. А он и не огорчился, и даже не очень допытывался, как приняты его письма, словно бы уже успел забыть о них. Зато без конца расспрашивал Веру, насколько и чем именно понравились ей «Реалисты». А Вера с корректурой этой статьи с самого дня приезда не расставалась, всякий разговор сводила на нее, и Варваре Дмитриевне строгим голосом объявила: «Наш Митя — гений!» — как будто без нее не знали.
Незабываемый получился день рождения. Брат и сестра толковали о реализме. По стеклам комнаты бил дождь. Часовой у двери надрывно кашлял. Митя объяснял Вере ход своих мыслей, и внимательно, не пряча интереса, но вряд ли только по обязанности, прислушивался к их беседе незнакомый молодой дежурный офицер. А Варвара Дмитриевна почти не слушала, только смотрела на детей. Их лица, излучая как бы сияние, освещали комнату, стремительно затопляемую сумерками, и нелегко было решить, мерещится ей этот ровный, теплый свет или он виден всем.
— …рассуждать отчетливо, — с улыбкой говорил сын, а дочь одобрительно кивала, потряхивая подстриженными коротко, как у заправской нигилистки, волосами.
«Ну и что же, — думала Варвара Дмитриевна, — cette coiffure vient bieri à l’air du visage[22], и многие в Петербурге так ходят. А вот что Катенька самовольно отхватила себе косу — это дурно. Двенадцати еще нет, а тоже: „я в бога не верую, ничего не признаю“. Митя был не такой, в ее годы он был тише воды, что значит воспитание, а Катя слишком подолгу одна. В Грунец надо ехать. Скорей бы, только бы скорее постановили они свой приговор!..»
…Будемте рассуждать отчетливо.
Всякий человек, однажды начавший мыслить, рано или поздно приходит (как правило, рано! — или же не приходит никогда и мыслить перестает) — приходит, говорю я, к пониманию основного, главного факта, который превращает существование человечества в мучительную драму и каждому из нас дает в этой драме роль.