Литераторы и общественные деятели — страница 19 из 28

Он поднимал «высокие вопросы», указывал на высшие интересы, один только кричал о нравственности, о справедливости, когда кругом думали только о выгоде или убытке.

На всём юге, для которого Одесса является умственным центром, — с нетерпением ждали фельетонов барона Икса.

Много интереса к высоким задачам и высшего порядка вопросам пробудил он, много молодых сердец заставил биться сильнее.

Он обладал огромным нравственным авторитетом.

«В своё время», когда он был молод, силён, в расцвете таланта, вокруг него группировалось всё передовое интеллигентное общество Одессы.

Он был кумиром молодёжи. И что самое главное — этот суровый человек был кумиром молодёжи, не льстя ей.

На его юбилее один из ораторов, юрист, сказал:

— Вы были обер-прокурором в суде общественного мнения. Ваш кружок — кассационной инстанцией. Много общественных приговоров было отменено, как несправедливые, по вашему протесту, нравственно-авторитетным решением вашего кружка.

Другой оратор, старый студент, приветствовал «старого барона»:

— Ваша связь с Новороссийским университетом не прерывалась в течение 25 лет. Вы были сверхштатным и экстраординарным профессором нашей almae matris. Более влиятельным, чем многие из ординарных и штатных профессоров. Для молодёжи вы занимали кафедру «общественных интересов». На ваших фельетонах граждански воспитывалось молодое поколение.

Надо обладать колоссальным талантом, чтобы при условиях, в каких стоит провинциальная пресса, создать себе такой высокий авторитет, каким «в своё время» пользовался этот публицист.

«Его время» длилось лет двадцать. Год войны считается за два. Год войны провинциального журналиста можно считать за четыре. Та война, которую вёл «Барон Икс», была беспрерывной севастопольской кампанией, где считался за год месяц.

Это было сверх человеческих сил.

Больной, с разбитыми нервами, чтоб поддержать себя, «барон» прибегал к морфию.

— Я ободрал себе всю кожу, пробираясь через глухую чащу, через терновник, у меня все нервы наружу. Мне всё больно! — жаловался старый «барон». — Я живу, я пишу ещё только благодаря морфию.

Быстро и ярко сгорел талант.

Тот «барон», мой первый визит к которому я описал в начале фельетона, был уже «бароном» последним журнальных дней.

Он ещё сражался, но каждый удар стоил больше ему, чем врагам. Он ещё рубил своим старым, зазубренным мечом, и раздавались стоны, но это были его стоны, а не стоны врагов.

В это время «барон» напоминал израненного, измятого рыцаря на поле битвы.

Он лежит, он истекает кровью.

А кругом ещё жестокая сеча. Стучат мечи о железо щитов. С треском ломаются копья. Звенят латы грудь с грудью столкнувшихся бойцов.

И в полуистекшем кровью рыцаре сильнее бьётся сердце.

Он поднимается. Шатаясь, он выпрямляется во весь рост. Обеими руками он заносит над головой тяжёлый меч. Но в изрубленных, избитых, измятых руках невыносимая боль, стон вырывается у рыцаря, его меч «бессильно рубит воздух», и со стоном, с проклятием падает раненый.

На его глазах в первый раз выступают слёзы. Тяжкие свинцовые слёзы, — слёзы обиды, бессилия.

Тяжело было «Барону Иксу» переживать самого себя.

Времена переменились.

Газеты, где он так боролся с «меркантильным духом времени», стали сами делом меркантильным.

Газета из «дерзкого дела» превратилась в ценность, в акцию, на которой, как купоны, росли объявления.

Издатель из пролетария превратился в собственника.

Он щёлкал пальцем по четвёртой странице и самодовольно говорил:

— Вот они сотруднички-то! Гг. объявители! Печатают в газете свои сочинения и сами же платят! Гривенничек строчка-с! Не от меня-с, а мне-с!

На редакторском кресле сидел господин из Петербурга, выхоленный, вылощенный, истинный петербуржец с девизом:

— Мне на всё в высокой степени наплевать!

Редактор с брезгливой улыбкой кромсал этого «кипятящегося» Икса:

— Всё уж в человеке выкипело. А он всё ещё кипятится! И чего так кипятиться? Это может не понравиться.

Издатель морщился и, не стесняясь, в глаза говорил:

— Беззубо-с! «Стара стала».

«Барон», привыкший к успеху, избалованный, стонал, жаловался:

— Меня топчут уже бараны. Санчо-Панса обзавёлся своим домком, хозяйством, а меня, разбитого ветряными мельницами, Дон-Кихота из милости держит где-то на задворках. И старается об одном, чтоб я не забыл, что валяюсь на чужой соломе.

Эти последние пять лет агонии таланта были скорбным путём. Истинной «Via dolorosa».[20] Дорогой тяжких страданий.

Наступило 25-летие.

И «Ниневия» чествовала своего «Иеремию», плакавшего над нею полными любви слезами и хохотавшего полным рыданий смехом.

«Дульсинея Тобосская» оказалась «прекрасной благородною дамой», которую старому Дон-Кихоту удалось расколдовать от колдовства злых волшебников.

Никогда ещё ни один русский журналист, — «просто журналист», — не удостаивался такого общественного чествования, какое было устроено Одессой старому «барону».

Это было торжество не одесское, не «Барона Икса», — это было торжество русской журналистики, русского публициста. «Только журналиста», «всего на всё фельетониста» люди, представлявшие собою цвет интеллигенции, люди, убелённые сединами, называли «учителем».

На чествовании «Барона Икса» были представители самоуправления, суда, адвокатуры, профессуры, медицины, — всё, что есть в Одессе выдающегося и известного.

Со всего юга летели телеграммы от «учеников» старому «учителю».

А вокруг здания, где происходило чествование, стояла несметная толпа народа, — тех слабых, которые, не находя нигде защиты, привыкли грозить:

— Пожалуемся Барону Иксу!

Они кричали:

— Ура, Барон Икс!

Говоря потом о своём юбилее, растроганный «Барон Икс» говорил:

— Это были похороны «Барона Икса». Мне не хотелось бы, чтоб его «останки» валялись в газете. Но я — нищий. Я ничего не умею делать, — только писать!

Один из добрых знакомых «барона» когда-то непримиримый его оппонент в спорах, бывший одессит, занимающий теперь очень высокий пост, — выхлопотал старому писателю пенсию от академии.

Долго колебался. больной старик:

— Я не из тех, кому дают пенсии!

Надо было много увещаний друзей:

— Это не подарок. Это — то, на что вы имеете право!

Скрепя сердце, перешёл ветеран в инвалиды и принял пенсию.

Он сложил своё честное перо.

Дон-Кихота больше уж не было, — был «дон Алонзо добрый».

Так пять лет тому назад умер «Барон Икс».

На днях скончался и С. Т. Герцо-Виноградский.

Светлый ум погас, благородное сердце биться перестало.

Товарищи, славный боец ушёл, доблестный ветеран скончался.

Отдайте ему честь нашим святым оружием, — пером.

Улыбка Вольтера

«С тех пор, как я о нём узнал, это дело занимает все мои мысли. Оно не даёт мне работать, оно отравляет мои удовольствия».

Вольтер, первое письмо о деле Каласа.

Как-то, бродя в антракте по фойе «Comédie Française» с одним французом-журналистом, мы остановились около гудоновской статуи Вольтера.

Вы знаете эту статую? Вольтер, старый, сгорбленный, глубоко ушёл в кресло и смотрит, улыбаясь.

— Улыбка сфинкса! — сказал француз. — Этой зимой на одном из первых представлений я гулял здесь с Жюлем Леметром. Случайно взгляд моего собеседника скользнул по статуе Гудона, и мне показалось, что Леметру неприятно встречаться со взглядом Вольтера.

— Вам не нравится этот Вольтер? — заинтересовался я.

— Он был слишком умён и не мог не презирать жизнь и людей. Но я не люблю читать этого презрения! — отвечал Леметр. — Сколько злобы в этой улыбке. Вот настоящий Мефистофель, издевающийся над миром!

— С тех пор меня интересует спрашивать людей:

— Как улыбается Вольтер?

— Эта мысль меня занимает. Вскоре после того я встретился здесь же в фойе с Анатолем Франсом. На мой вопрос он улыбнулся доброй улыбкой и сказал:

— Разве вы не видите? Он улыбается улыбкой дедушки, который смотрит на игры маленьких внучат! Они построили карточный домик и ставят на него оловянных солдатиков. Дедушка не может улыбаться иначе, как насмешливо. Сейчас домик развалится, и дети поднимут плач и начнут упрекать друг друга: «Это ты виноват! Нет, это ты». Но эта насмешка полна добродушия и любви.

На днях я встретился здесь же с Франсуа Коппе.

— Я ненавижу эту злую обезьяну! — отвечал он на мой вопрос. — Когда я смотрю на этого Вольтера, мне вспоминается его «Pucelle D’Orléans»[21]. Он представляется мне инквизитором, старым сладострастным стариком. Маркизом де Садом! Мне кажется, что при нём обнажили Орлеанскую девственницу, а он наслаждается её позором и стыдом. Эта облезлая, злая обезьяна мне противна!

«Такими разными улыбками улыбается людям Вольтер, и, может быть, можно сказать:

— Скажи, как тебе улыбается гудоновский Вольтер, и я скажу тебе, кто ты».

— Вам никогда не приходилось беседовать на эту тему с Золя?

— К сожалению, нет.

Вольтер и дело Каласа мне вспомнилось вчера, когда я читал беседу с Н. П. Карабчевским о Мультанском деле:

— … Короленко не могло оторвать от дела известие о тяжёлой болезни его горячо любимой малолетней дочери… Он забыл также горячо любимую литературу и в продолжение года не мог написать ни одной строчки…

И мне вспомнились Вольтер и дело гугенота Каласа, суждённого и осуждённого, приговорённого и казнённого за мнимое убийство сына из религиозного фанатизма.

Едва Вольтер узнал, что невежество и нетерпимость принесли человеческую жертву:

— «Это дело не даёт мне работать, оно отравляет мне удовольствие!» — жалуется старик.

И он мог вернуться к работе и снова стал находить в жизни радости только тогда, когда после героической борьбы с его стороны невежество и нетерпимость были посрамлены величайшим посрамлением, какое существует для невежества и нетерпимости, — были раскрыты, а несчастный казнённый Калас из фанатика, — за что он был суждён, осуждён, приговорён и казнён, — превратился в то, чем он был в действительности, — в жертву фанатизма.