Литература. 6 класс. Часть 2 — страница 7 из 15

(1868–1936)

Максим Горький (Алексей Максимович Пешков) – писатель XX века, биография которого с самого начала его творчества была широко известна не только в России, но и во всём мире. Он прославился как «буревестник революции» и как человек нелёгкой судьбы, который сумел выйти «в люди».

Начало его жизни связано с Волгой и Нижним Новгородом. Его произведения говорили о трудной жизни простых людей того времени и о вере писателя в возможность человека преодолеть любые сложности, в революционное преобразование жизни.

Первой книгой его автобиографической трилогии было «Детство». Но, читая эту книгу, вы должны знать, что дальнейшая жизнь автора описана в книгах «В людях» и «Мои университеты» – сразу же вслед за детством у писателя началась самостоятельная и насыщенная лишениями жизнь.

Алёше Пешкову было четыре года, когда умер его отец. С описания пути из Астрахани в Нижний Новгород, куда он с матерью и бабушкой вернулся после смерти отца, начинается его первая автобиографическая повесть «Детство».

Книги автобиографической трилогии Горький посвятил своему сыну.

Детство. Фрагменты

После смерти отца (1872 год) Алёша вместе с матерью и бабушкой едет из Астрахани в Нижний Новгород.

1

…Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою.

Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами[32] по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светло-рыжий пароход, с баржей на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывёт над Волгой солнце, каждый час всё вокруг ново, всё меняется; зелёные горы – как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и сёла, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывёт по воде.

– Ты гляди, как хорошо-то! – ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у неё радостно расширены.

Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слёзы. Я дергаю её за тёмную, с набойкой цветами, юбку.

– Ась? – встрепенётся она. – А я будто задремала да сон вижу.

– А о чём плачешь?

– Это, милый, от радости да от старости, – говорит она, улыбаясь. – Я ведь уже старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли…

И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе.

Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклоняясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце моё силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поёт, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать её невыразимо приятно. Я слушаю и прошу:

– Ещё!

– А ещё вот как было: сидит в подпечке старичок-домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: «Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!»

Подняв ногу, она хватается за неё руками, качает её на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.

Вокруг стоят матросы – бородатые, ласковые мужики, – слушают, смеются, хвалят её и тоже просят:

– А ну, бабушка, расскажи ещё чего! – Потом говорят:

– Айда ужинать с нами!..

Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дёргая за руку, она толкала меня к борту и кричала:

– Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка, Нижний-то! Вот он какой, Богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто!

И просила мать, чуть не плача:

– Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся!

Мать хмуро улыбалась.

Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загромождённой судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шёл небольшой сухонький старичок, в чёрном длинном одеянии с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелёными глазками.

– Папаша! – густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая её за голову, быстро гладя щёки её маленькими красными руками, кричал, взвизгивая:

– Что-о, дура? Ага-а! То-то вот… Эх вы-и…

Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо:

– Ну, скорее! Это – дядя Михайло, это – Яков… Тётка Наталья, это – братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько!

Вопросы и задания

1. Опишите картину осенних берегов Волги, вдоль которых плыл пароход.

2. Расскажите о первой встрече мальчика со своими родными.

II

Началась и потекла со страшной быстротой густая, пёстрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что всё было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, – слишком обильна жестокостью тёмная жизнь «неумного племени».

Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил – да и по сей день живёт – простой русский человек.

Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней живое участие.

В субботу, перед всенощной[33], кто-то привёл меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед чёрным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, не похожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерил их, складывал один с другим и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала:

– Ра-ад… мучитель…

Саша Яковов, сидя на стуле среди кухни, тёр кулаками глаза и не своим голосом, точно старенький нищий, тянул:

– Простите Христа ради…

Как деревянные, стояли за стулом дети дяди Михаила, брат и сестра, плечом к плечу.

– Высеку – прощу, – сказал дедушка, пропуская длинный влажный прут сквозь кулак. – Ну-ка, снимай штаны-то!

Говорил он спокойно, и ни звук его голоса, ни возня мальчика на скрипучем стуле, ни шарканье ног бабушки – ничто не нарушало памятной тишины в сумраке кухни, под низким закопчённым потолком.

Саша встал, расстегнул штаны, спустил их до колен, поддерживая их руками, согнувшись, спотыкаясь пошёл к скамье. Смотреть, как он идёт, было нехорошо, у меня тоже дрожали ноги. Но стало ещё хуже, когда он покорно лёг на скамью вниз лицом, а Ванька, привязав его к скамье под мышки и за шею широким полотенцем, наклонился над ним и схватил чёрными руками ноги у щиколоток.

– Лексей, – позвал дед, – иди ближе!.. Ну, кому говорю? Вот гляди, как секут… Раз!..

Невысоко взмахнув рукой, он хлопнул прутом по голому телу. Саша взвизгнул.

– Врёшь, – сказал дед, – это не больно! А вот этак больней! – И ударил так, что на теле сразу загорелась, вспухла красная полоса, а брат протяжно завыл.

– Не сладко? – спрашивал дед, равномерно поднимая и опуская руку. – Не любишь? Это за напёрсток!

Когда он взмахивал рукой, в груди у меня всё поднималось вместе с нею; падала рука – и я весь точно падал.

Саша визжал страшно тонко, противно:

– Не буду-у… Ведь я же сказал про скатерть… Ведь я сказал…

Спокойно, точно Псалтырь читая[34], дед говорил:

– Донос – не оправданье! Доносчику первый кнут. Вот тебе за скатерть!

Бабушка кинулась ко мне и схватила меня на руки, закричав:

– Лексея не дам! Не дам, изверг!

Она стала бить ногою в дверь, призывая:

– Варя! Варвара!..

Дед бросился к ней, сшиб её с ног, выхватил меня и понёс к лавке. Я бился в руках у него, дергал рыжую бороду, укусил ему палец. Он орал, тискал меня и, наконец, бросил на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик:

– Привязывай! Убью!..

Помню белое лицо матери и её огромные глаза. Она бегала вдоль лавки и хрипела:

– Папаша, не надо!.. Отдайте…

Дед засёк меня до потери сознания, и несколько дней я хворал, валяясь вверх спиною на широкой жаркой постели в маленькой комнате с одним окном и красной неугасимой лампадой в углу перед киотом[35] со множеством икон.

Дни нездоровья были для меня большими днями жизни. В течение их я, должно быть, сильно вырос и почувствовал что-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой.

Прежде всего меня очень поразила ссора бабушки с матерью: в тесноте комнаты бабушка, чёрная и большая, лезла на мать, заталкивая её в угол, к образам, и шипела:

– Ты что не отняла его, а?

– Испугалась я.

– Эдакая-то здоровенная! Стыдись, Варвара! Я – старуха, да не боюсь! Стыдись!..

– Отстаньте мамаша: тошно мне…

– Нет, не любишь ты его, не жаль тебе сироту!

Мать сказала тяжело и громко:

– Я сама на всю жизнь сирота!

Потом они обе долго плакали, сидя в углу на сундуке, и мать говорила:

– Если бы не Алексей, ушла бы я, уехала! Не могу жить в аду этом, не могу, мамаша! Сил нет…

– Кровь ты моя, сердце моё, – шептала бабушка. Я запомнил: мать – не сильная; она, как все, боится деда.

Я мешаю ей уйти из дома, где она не может жить. Это было очень грустно. Вскоре мать действительно исчезла из дома.

Уехала куда-то гостить.

Как-то вдруг, точно с потолка спрыгнув, явился дедушка, сел на кровать, пощупал мне голову холодной, как лёд, рукою:

– Здравствуй, сударь… Да ты ответь, не сердись!.. Ну, что ли?..

Очень хотелось ударить его ногой, но было больно пошевелиться. Он казался ещё более рыжим, чем был раньше; голова его беспокойно качалась; яркие глаза искали чего-то на стене. Вынув из кармана пряничного козла, два сахарных рожка, яблоко и ветку синего изюма, он положил все это на подушку, к носу моему.

– Вот, видишь, я тебе гостинца принёс!

Нагнувшись, поцеловал меня в лоб; потом заговорил, тихо поглаживая голову мою маленькой, жёсткой рукою, окрашенной в жёлтый цвет, особенно заметный на кривых, птичьих ногтях.

– Я тебя тогда перетово, брат. Разгорячился очень; укусил ты меня, царапал, ну, и я тоже рассердился! Однако не беда, что ты лишнее перетерпел, – в зачёт пойдёт! Ты знай: когда свой, родной бьёт – это не обида, а наука! Чужому не давайся, а свой ничего! Ты думаешь, меня не били? Меня, Олёша, так били, что ты этого и в страшном сне не увидишь. Меня так обижали, что, поди-ка, сам Господь Бог глядел – плакал! А что вышло? Сирота, нищей матери сын, я вот дошёл до своего места, – старшиной цеховым сделан, начальник людям.

Привалившись ко мне сухим, складным телом, он стал рассказывать о детских своих днях словами крепкими и тяжёлыми, складывая их одно с другим легко и ловко.

Его зелёные глаза ярко разгорелись, и, весело ощетинившись золотым волосом, сгустив высокий свой голос, он трубил в лицо мне:

– Ты вот пароходом прибыл, пар тебя вёз, а я в молодости сам, своей силой супротив Волги баржи тянул. Баржа – по воде, я – по бережку, бос; по острому камню, по осыпям да так от восхода солнца до ночи! Накалит солнце затылок-то, голова, как чугун, кипит, а ты, согнувшись в три погибели, – косточки скрипят, – идёшь да идёшь и пути не видать, глаза потом залило, а душа-то плачется, а слеза-то катится, – эхма, Олёша, помалкивай! Идёшь, идёшь, да из лямки-то и вывалишься, мордой в землю – и тому рад; стало быть, вся сила чисто вышла, хоть подыхай, хоть издыхай! Вот как жили у Бога на глазах, у милостивого Господа Исуса Христа!.. Да так-то я трижды Волгу-мать вымерял: от Симбирского до Рыбинска, от Саратова досюдова, да от Астрахани до Макарьева, до ярмарки, – в этом многие тысячи верст! А на четвёртый год уж и водоливом пошёл, – показал хозяину разум свой!

Говорил он – и быстро, как облако, рос передо мною, превращаясь из маленького, сухого старичка в человека силы сказочной, – он один ведёт против реки огромную серую баржу…

Иногда он соскакивал с постели и, размахивая руками, показывал мне, как ходят бурлаки в лямках, как откачивают воду; пел баском какие-то песни, потом снова молодо прыгал на кровать и, весь удивительный, ещё более густо, крепко говорил:

– Ну, зато, Олёша, на привале, на отдыхе, летним вечером, в Жигулях, где-нибудь под зелёной горой поразложим, бывалоче, костры – кашицу варить, да как заведёт горевой бурлак сердечную песню, да как вступится, грянет вся артель, аж мороз по коже дернёт, и будто Волга вся быстрей пойдёт, – так бы, чай, конём и встала на дыбы, до самых облаков! И всякое горе – как пыль по ветру; до того люди запевались, что, бывало, и каша вон из котла бежит; тут кашевара по лбу половником надо бить: играй, как хошь, а дело помни!

Вопросы и задания

1. Опишите начало жизни Алёши в Нижнем Новгороде.

2. Почему первое наказание так прочно сохранилось в памяти Алёши?

3. Как вы думаете, какие сказки или истории могла рассказывать бабушка внуку? Напомним, что внуку было чуть более четырёх лет.

4. Как вы восприняли описание сцены порки Саши и Алёши? Удивила ли вас сама сцена?

1. Почему писатель стремился отобразить жизнь, наполненную «горячим туманом взаимной вражды»?

2. Как рассказы деда преобразили его облик в представлении Алёши?

3. Какие художественные приёмы любит, как вам кажется, использовать Горький при описании пейзажа?

1. Попробуйте дать оценку деду Алёши. Какое отношение вызвал он у внука? Какое – у вас?

2. В 2004 году парламент Англии обсуждал вопрос о том, можно ли родителям пороть детей. Как бы вы решили этот вопрос?

3. Расскажите о труде бурлаков. При подготовке этого рассказа используйте картину И. Е. Репина «Бурлаки на Волге».

4. Что отличает, по вашему мнению, то, что рассказывала внуку бабушка, и то, что рассказал ему дед? Попробуйте свои силы в одном из этих рассказов.

Александр Степанович Грин