(1817–1875)
Алексей Константинович Толстой был из тех баловней судьбы, которым даны талант, любовь ближних, знатность и богатство. Его мать была дочкой основателя Царскосельского лицея, который слушал, как Пушкин на экзамене читал «Воспоминания в Царском Селе». Отец принадлежал к знаменитому роду Толстых. Воспитывал его дядя Алексей Алексеевич Перовский (литературный псевдоним – Антоний Погорельский). Он написал для племянника сказку «Чёрная курица, или Подземные жители», которая популярна и сейчас.
Мальчик очень рано и легко стал писать стихи. «С шестилетнего возраста я начал марать бумагу и писать стихи – настолько поразили моё воображение некоторые произведения наших лучших поэтов, найденные мною в каком-то толстом, плохо отпечатанном и плохо сброшюрованном сборнике… я упивался музыкой разнообразных ритмов и старался усвоить их технику. Мои первые опыты были, без сомнения, нелепы, но в метрическом отношении они отличались безупречностью» – так вспоминал сам Толстой. Дядя показывал его стихи Пушкину и Жуковскому, которые высоко оценили первые опыты подростка. Серьёзный воспитатель и опытный литератор, Перовский видел опасность в таком лёгком успехе и сделал так, чтобы одно из стихотворений племянника было напечатано в журнале в сопровождении строгого критического разбора. Чтение беспощадной и остроумной критики надолго отбило у мальчика охоту к торопливым публикациям.
Близость к царскому двору определяла судьбы членов семьи: его мать была пожалована во фрейлины, а Алёша представлен своему ровеснику – наследнику престола и будущему царю Александру II, что впоследствии скажется на судьбе Толстого и надолго привяжет его к светской жизни.
Десятилетним мальчиком Толстой вместе со своим дядей посетил Гёте и так понравился великому поэту, что получил в подарок кусок клыка мамонта с изображением фрегата, нарисованного великим поэтом. Заграничные поездки давали Алёше очень много: «Та или иная картина или статуя, равно как и хорошая музыка, производили на меня такое сильное впечатление, что волосы мои буквально поднимались на голове».
Окончив в 18 лет словесный факультет Московского университета, он начал служить и вести светскую жизнь. Вокруг было много друзей. Молодых людей объединяли не только общий круг знакомств, но и развлечения, неудержимое юношеское озорство. Двоюродные братья Жемчужниковы – хорошие приятели Алексея Толстого – были талантливы и остроумны. Один из них записывал лекции по истории в виде карикатур и потом легко учил уроки и сдавал экзамены по своим рисункам, другой брат вёл нечто вроде стихотворного дневника. У этих шуток было будущее: братья Жемчужниковы впоследствии станут вместе с Алексеем Толстым создателями премудрого Козьмы Пруткова, сочинения которого издают до сих пор.
В мае 1851 года Толстого сделали «церемониймейстером Двора Его Величества». Но его всё больше тянуло к творчеству, и всё ненавистней становилась официальная служба. Толстой добился отставки только в 1861 году. Началось напряжённое и продуктивное творчество. Создавались и завершались произведения, которые до этого никак не могли быть закончены.
1862 год – опубликована драматическая поэма «Дон Жуан».
1863 год – опубликован роман «Князь Серебряный».
1866–1870 годы – опубликована историческая трилогия – трагедии «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Фёдор Иоаннович», «Царь Борис».
1867 год – опубликовано первое собрание стихотворений.
В последнее десятилетие создавались баллады, стихотворные политические сатиры («История государства Российского от Гостомысла до Тимашева», «Сон Попова»); поэмы, лирические стихи.
Творчество Алексея Константиновича Толстого проникнуто интересом к национальной старине, неприятием политической тирании, любовью к природе родного края. Особое значение он придавал созданию своеобразных и ярких характеров исторических лиц.
Неоднократно он обращался к годам правления Ивана Грозного и к образу самого государя. Большую роль в понимании этого государя сыграл наш отечественный историк Н. М. Карамзин (1766–1826). Прочитаем фрагменты его «Истории государства Российского».
…Приступаем к описанию ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства.
И россияне современные и чужеземцы, бывшие тогда в Москве, изображают сего юного, тридцатилетнего венценосца как пример монархов благочестивых, мудрых, ревностных ко славе и счастью государства. Так изъясняются первые: «Обычай Иоаннов есть соблюдать себя чистым пред Богом. И в храме, и в молитве уединённой, и в совете боярском, и среди народа у него одно чувство: Да властвую, как Всевышний указал властвовать своим истинным помазанникам!» Суд нелицемерный, безопасность каждого и общая, целость порученных ему государств, торжество веры, свобода христиан есть всегдашняя дума его. Обременённый делами, он не знает иных утех, кроме совести мирной, кроме удовольствия исполнять свою обязанность; не хочет обыкновенных прохлад царских… Ласковый к вельможам и народу – любя, награждая всех по достоинству – щедростию искореняя бедность, а зло – примером добра, сей Богом урождённый царь желает в день Страшного суда услышать глас милости: «Ты еси царь правды!» <…>
Вероятно ли, чтобы государь любимый, обожаемый мог с такой высоты блага, счастия, славы низвергнуться в бездну ужасов тиранства? Но свидетельства добра и зла равно убедительны, неопровержимы; остаётся только представить сей удивительный феномен в его постепенных изменениях. <…>
Иоанн родился с пылкими страстями, с воображением сильным, с умом ещё более острым, нежели твёрдым или основательным. Худое воспитание, испортив в нём естественные склонности, оставило ему способ к исправлению в одной вере: ибо самые дерзкие развратители царей не дерзали тогда касаться сего святого чувства… Государь возмужал: страсти зреют вместе с умом, и самолюбие действует ещё в летах совершенных. <…>
После казней Иоанн занялся образованием своей новой дружины. В совете с ним сидели Алексей Басманов, Малюта Скуратов, князь Афанасий Вяземский и другие любимцы. К ним приводили молодых детей боярских, отличных не достоинствами, но так называемым удальством, распутством, готовностью на всё. Иоанн предлагал им вопросы о роде их, о друзьях и покровителях; требовалось именно, чтобы они не имели никакой связи с знатными боярами; неизвестность, самая низость происхождения, вменялась им в достоинство. Вместо тысячи царь избрал 6000 и взял с них присягу служить ему верою и правдою, доносить на изменников, не дружить с земскими (т. е. со всеми, не записанными в опричнину), не водить с ними хлеба-соли, не знать ни отца, ни матери, знать единственно государя. <…>
Так рисует Н. М. Карамзин логику изменений в судьбе и поведении грозного государя.
Одним из первых произведений А. К. Толстого на тему русской истории была баллада «Василий Шибанов». О ней велись споры, которые выходили за рамки чисто литературных проблем и поднимали нравственные и даже философские вопросы. Толстой, активно работавший над созданием баллад, разрушал привычное представление о драматической балладе как о произведении, которое часто изображает столкновение деспота и непокорного ему человека.
Василий Шибанов
Князь Курбский от царского гнева
бежал,
С ним Васька Шибанов,
стремянный.
Дороден был князь. Конь измученный
пал.
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свого отдаёт воеводе коня:
«Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану».
И князь доскакал. Под литовским
шатром
Опальный сидит воевода,
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздаёт;
Недаром дивится литовский
народ,
И ходят их головы кругом:
«Князь Курбский нам сделался
другом».
Но князя не радует новая честь,
Исполнен он желчи и злобы;
Готовится Курбский царю перечесть
Души оскорблённой зазнобы:
«Что долго в себе я таю и ношу,
То всё я пространно к царю
напишу,
Скажу напрямик, без изгиба,
За все его ласки спасибо».
И пишет боярин всю ночь напролёт,
Перо его местию дышит,
Прочтёт, улыбнётся, и снова прочтёт,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя,
И вот уж, когда занялася заря,
Поспело ему на отраду
Послание, полное яду.
Но кто ж дерзновенные князя слова
Отвезть Иоанну возьмётся?
Кому не люба на плечах голова,
Чьё сердце в груди не
сожмётся?
Невольно сомненья на князя нашли…
Вдруг входит Шибанов в поту
и в пыли:
«Князь, служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали?»
И в радости князь посылает раба,
Торопит его в нетерпенье:
«Ты телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награжденье!»
Шибанов в ответ господину: «Добро!
Тебе здесь нужнее твоё серебро,
А я передам и за муки
Письмо твоё в царские руки».
Звон медный несётся, гудит над
Москвой;
Царь в смирной одежде
трезвонит;
Зовёт ли обратно он прежний покой
Иль совесть навеки хоронит?
Но часто и мерно он в колокол бьёт,
И звону внимает московский
народ,
И молится, полный боязни,
Чтоб день миновался без казни.
В ответ властелину гудят терема,
Звонит с ним и Вяземский
лютый,
Звонит всей опрични кромешная тьма,
И Васька Грязной, и Малюта,
И тут же, гордяся своею красой,
С девичьей улыбкой, с змеиной
душой,
Любимец звонит Иоаннов,
Отверженный Богом Басманов.
Царь кончил; на жезл опираясь, идёт,
И с ним всех окольных собранье.
Вдруг едет гонец, раздвигает народ,
Над шапкою держит посланье.
И спрянул с коня он поспешно долой,
К царю Иоанну подходит пешой
И молвит ему, не бледнея:
«От Курбского князя Андрея!»
И очи царя загорелися вдруг:
«Ко мне? От злодея лихого?
Читайте же, дьяки, читайте мне вслух
Посланье от слова до слова!
Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»
И в ногу Шибанова острый конец
Жезла своего он вонзает,
Налёг на костыль – и внимает:
«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради
грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой
войны,
Без счёта твердыни врагов
сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?
Безумный! Иль мнишись бессмертнее
нас,
В небытную ересь прельщённый?
Внимай же! Приидет возмездия час,
Писанием нам предречённый,
И аз, иже кровь в непрестанных боях
За тя, аки воду, лиях и лиях,
С тобой пред судьёю предстану!» —
Так Курбский писал к Иоанну.
Шибанов молчал. Из пронзённой ноги
Кровь алым струилася током,
И царь на спокойное око слуги
Взирал испытующим оком.
Стоял неподвижно опричников ряд;
Был мрачен владыки загадочный
взгляд,
Как будто исполнен печали;
И все в ожиданье молчали.
И молвил так царь: «Да, боярин твой
прав,
И нет уж мне жизни отрадной,
Кровь добрых и сильных ногами
поправ,
Я пёс недостойный и смрадный!
Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,
И много, знать, верных
у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой
в застенок!»
Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену:
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
И царь вопрошает: «Ну что же гонец?
Назвал ли он вора друзей
наконец?»
«Царь, слово его всё едино:
Он славит свого господина!»
День меркнет, приходит ночная пора,
Скрыпят у застенка ворота,
Заплечные входят опять мастера,
Опять зачалася работа.
«Ну, что же, назвал ли злодеев
гонец?»
«Царь, близок ему уж приходит конец,
Но слово его всё едино,
Он славит свого господина:
„О князь, ты, который предать меня
мог
За сладостный миг укоризны,
О князь, я молю, да простит тебе Бог
Измену твою пред отчизной!
Услышь меня, Боже, в предсмертный
мой час,
Язык мой немеет, и взор мой
угас,
Но в сердце любовь и прощенье,
Помилуй мои прегрешенья!
Услышь меня, Боже, в предсмертный
мой час,
Прости моего господина!
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но слово моё всё едино:
За грозного, Боже, царя я молюсь,
За нашу святую, великую Русь,
И твёрдо жду смерти желанной!“» —
Так умер Шибанов, стремянный.
Почему автор назвал балладу «Василий Шибанов»?
1. Как построена баллада? Найдите завязку, кульминацию и развязку.
2. Какую роль в развитии сюжета играют Курбский и царь Иоанн?
3. Какой эпизод показался вам самым убедительным для характеристики главного героя?
4. Какие художественные приёмы активно использует автор при характеристике своих героев и при описании событий?
5. Какие метафоры передают эмоциональное состояние героев?
6. Сравните первую и последнюю строки баллады. Как вы охарактеризуете их роль в развитии сюжета?
1. Создайте краткий рассказ об одном из героев баллады.
2. Составьте краткий словарь устаревших слов, которые использует автор в балладе. Объясните, с какой целью они используются в балладе.
Князь Серебряный
Историческая эпоха на страницах романа. Роман А. К. Толстого, популярный до сих пор, был опубликован в 1863 году. Работа над ним велась более десяти лет. Сам автор предпослал первому изданию предисловие, в котором говорил о своих целях и признавался в том, что отступил от некоторых конкретных исторических фактов. «В отношении к ужасам того времени, – отмечает писатель, – автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и к нравственному чувству читателя, он набросил на них тень и показал их по возможности в отдалении. Тем не менее он сознаётся, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук, и он бросал перо в негодовании, не столько от мысли, что мог существовать Иван IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования… Если удалось ему воскресить наглядно физиономию очерченной им эпохи, он не будет сожалеть о своём труде и почтёт себя достигшим желанной цели».
Что же это была за эпоха? Какие сведения об изображённом периоде стоит вам вспомнить? Прежде всего, опричнина. Название происходит от слова «опричь» – кроме, особо. Современник, который излагал царский указ об основании опричнины, писал о ней: «Особный двор». Это был специально проверенный круг людей, беспрекословно покорное царю войско. Опричнина находилась в непосредственном подчинении у царя, и на её содержание была выделена большая территория.
Конечно, земельные, финансовые и военные реформы Ивана Грозного были направлены на укрепление Русского централизованного государства. Спустя столетия можно толковать о том, что политически они обозначали прогрессивные шаги правления Ивана IV. Но те жестокие формы, которые приняла при Грозном политическая борьба со знатными боярами и с любым противодействием или предполагаемым противодействием, конечно, вызывают резкий протест. А. К. Толстой оживил несколько страниц этого страшного времени и показал, что и оно имело своих героев. На мрачном фоне ярче видны светлые судьбы, яркие характеры, достойные поступки.
Писатель смотрит на события истории глазами сочувствующего людям свидетеля. Его стремление утвердить благородство и чистоту поступков и помыслов, беспрекословная вера в возможность существования благородного человека в любую, даже самую мрачную эпоху, привлекают читателей.
Главы из романа
Глава 8. Пир
В огромной двусветной палате, между узорчатыми расписными столбами, стояли длинные столы в три ряда. В каждом ряду было по десяти столов, на каждом столе по двадцати приборов. Для царя, царевича и ближайших любимцев стояли особые столы в конце палаты. Гостям были приготовлены длинные скамьи, покрытые парчою и бархатом; государю – высокие резные кресла, убранные жемчужными и алмазными кистями. Два льва заменяли ножки кресел, а спинку образовал двуглавый орёл с подъятыми крыльями, золочёный и раскрашенный. В середине палаты стоял огромный четвероугольный стол с поставом из дубовых досок. Крепки были толстые доски, крепки точёные столбы, на коих покоился стол; им надлежало поддерживать целую гору серебряной и золотой посуды. Тут были и тазы литые, которые четыре человека с трудом подняли бы за узорчатые ручки, и тяжёлые ковши, и кубки, усыпанные жемчугом, и блюда разных величин с чеканными узорами. Тут были и чары сердоликовые, и кружки из строфокамиловых[5] яиц, и турьи рога, оправленные в золото. А между блюдами и ковшами стояли золотые кубки странного вида, представлявшие медведей, львов, петухов, павлинов, журавлей, единорогов и строфокамилов. И все эти тяжёлые блюда, суды, ковши, чары, черпала, звери и птицы громоздились кверху клинообразным зданием, которого конец упирался почти в самый потолок.
Чинно вошла в палату блестящая толпа царедворцев и разместилась по скамьям. На столах в это время, кроме солонок, перечниц и уксусниц, не было никакой посуды, а из яств стояли только блюда холодного мяса на постном масле, солёные огурцы, сливы и кислое молоко в деревянных чашах. Опричники не начинали обеда, ожидая государя.
Вскоре стольники попарно вошли в палату и стали у царских кресел; за стольниками шествовали дворецкий и кравчий.
Наконец загремели трубы, зазвенели дворцовые колокола, и медленным шагом вошёл сам царь, Иван Васильевич.
Он был высок, строен и широкоплеч. Длинная парчовая одежда его, испещрённая узорами, была окаймлена вдоль разреза и вокруг подола жемчугом и дорогими каменьями. Драгоценное перстяное ожерелье[6] украшалось финифтевыми изображениями Спасителя, Богоматери, апостолов и пророков. Большой узорный крест висел у него на шее на золотой цепи. Высокие каблуки красных сафьянных сапогов были окованы серебряными скобами. Страшную перемену увидел в Иоанне Никита Романович. Правильное лицо всё ещё было прекрасно; но черты обозначались резче, орлиный нос стал как-то круче, глаза горели мрачным огнём, и на челе явились морщины, которых не было прежде. Всего более поразили князя редкие волосы в бороде и усах. Иоанну было от роду тридцать пять лет; но ему казалось далеко за сорок. Выражение лица его совершенно изменилось. Так изменяется здание после пожара. Ещё стоят хоромы, но украшения упали, мрачные окна глядят зловещим взором, и в пустых покоях поселилось недоброе.
Со всем тем, когда Иоанн взирал милостиво, взгляд его ещё был привлекателен. Улыбка его очаровывала даже тех, которые хорошо его знали и гнушались его злодеяниями. С такою счастливою наружностью Иоанн соединял необыкновенный дар слова. Случалось, что люди добродетельные, слушая царя, убеждались в необходимости ужасных его мер и верили, пока он говорил, справедливости его казней.
С появлением Иоанна все встали и низко поклонились ему. Царь медленно прошёл между рядами столов до своего места, остановился и, окинув взором собрание, поклонился на все стороны; потом прочитал вслух длинную молитву, перекрестился, благословил трапезу и опустился в кресла. Все, кроме кравчего и шести стольников, последовали его примеру.
Множество слуг стали перед государем, поклонились ему в пояс и по два в ряд отправились за кушаньем. Вскоре они возвратились, неся сотни две жареных лебедей на золотых блюдах. Этим начался обед.
Серебряному пришлось сидеть недалеко от царского стола, вместе с земскими боярами, то есть с такими, которые не принадлежали к опричнине, но, по высокому сану своему, удостоились на этот раз обедать с государем. Некоторых из них Серебряный знал до отъезда своего в Литву. Он мог видеть с своего места и самого царя, и всех бывших за его столом. Грустно сделалось Никите Романовичу, когда он сравнил Иоанна, оставленного им пять лет тому назад, с Иоанном, сидящим ныне в кругу новых любимцев.
Никита Романович обратился с вопросом к своему соседу, одному из тех, с которыми он был знаком прежде.
– Кто этот отрок, что сидит по правую руку царя, такой бледный и пасмурный?
– Это царевич Иоанн Иоаннович, – отвечал боярин и, оглянувшись по сторонам, прибавил шёпотом:
– Помилуй нас, Господи! Не в деда он пошёл, а в батюшку, и не по младости исполнено его сердце свирепства; не будет нам утехи от его царствованья!
– А этот молодой черноглазый, в конце стола, с таким приветливым лицом? Черты его мне знакомы, но не припомню, где я его видел?
– Ты видел его, князь, пять лет тому, рындою[7] при дворе государя; только далеко ушёл он с тех пор и далеко уйдёт ещё; это Борис Фёдорович Годунов, любимый советник царский. Видишь, – продолжал боярин, понижая голос, – видишь возле него этого широкоплечего, рыжего, что ни на кого не смотрит, а убирает себе лебедя, нахмуря брови? Знаешь ли, кто это? Это Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский, по прозванию Малюта. Он и друг, и поплечник[8], и палач государев. Здесь же, в монастыре, он сделан, прости Господи, параклисиархом. Кажется, государь без него ни шагу; а скажи только слово Борис Фёдорыч, так выйдет не по Малютину, а по Борисову! А вон там, этот молоденький, словно красная девица, что царю наряжает вина, это Фёдор Алексеич Басманов.
– Этот? – спросил Серебряный, узнавая жёноподобного юношу, которого наружность поразила его на царском дворе, а неожиданная шутка чуть не стоила ему жизни.
– Он самый. Уж как царь-то любит его; кажется, жить без него не может; а случись дело какое, у кого совета спросят? Не у него, а у Бориса!
– Да, – сказал Серебряный, вглядываясь в Годунова, – теперь припоминаю его. Не ездил ли он у царского саадака[9]?
– Так, князь. Он точно был у саадака. Кажется, должность незнатная, как тут показать себя? Только случилось раз, затеяли на охоте из лука стрелять. А был тут ханский посол Девлет-Мурза. Тот, что ни пустит стрелу, так и всадит её в татарскую шляпу, что поставили на шесте, ступней во сто от царской ставки. Дело-то было уж после обеда, и много ковшей уже прошло кругом стола. Вот встал Иван Васильевич, да и говорит: «Подайте мне мой лук, и я не хуже татарина попаду!» А татарин-то обрадовался: «Попади, бачка-царь! – говорит, – моя пошла тысяча лошадей табун, а твоя что пошла?» – то есть, по-нашему, во что ставишь заклад свой? «Идёт город Рязань!» – сказал царь и повторил: «Подайте мой лук!» Бросился Борис к коновязи, где стоял конь с саадаком, вскочил в седло, только видим мы, бьётся под ним конь, вздымается на дыбы, да вдруг как пустится, закусив удила, так и пропал с Борисом. Через четверть часа вернулся Борис, и колчан и налучье изорваны, лук пополам, стрелы все рассыпались, сам Борис с разбитой головой. Соскочил с коня, да и в ноги царю: «Виноват, государь, не смог коня удержать, не соблюл твоего саадака!» А у царя, вишь, меж тем хмель-то уж выходить начал. «Ну, говорит, не быть же боле тебе, неучу, при моём саадаке, а из чужого лука стрелять не стану!» С этого дня пошёл Борис в гору, да посмотри, князь, куда уйдёт ещё! И что это за человек, – продолжал боярин, глядя на Годунова, – никогда не суётся вперёд, а всегда тут; никогда не прямит, не перечит царю, идёт себе окольным путём, ни в какое кровавое дело не замешан, ни к чьей казни не причастен. Кругом его кровь так и хлещет, а он себе и чист и бел как младенец, даже и в опричнину не вписан. Вон тот, – продолжал он, указывая на человека с недоброю улыбкой, – то Алексей Басманов, отец Фёдора, а там, подале, Василий Грязной…
Серебряный слушал с любопытством и с горестью.
– Скажи, боярин, – спросил он, – кто этот высокий кудрявый, лет тридцати, с чёрными глазами? Вот уж он четвёртый кубок осушил, один за другим, да ещё какие кубки! Здоров он пить, нечего сказать, только вино ему будто не на радость. Смотри, как он нахмурился, а глаза-то горят словно молонья. Да что он, с ума сошёл? Смотри, как скатерть ножом порет!
– Этого-то, князь, ты, кажись бы, должен знать; этот был из наших. Правда, переменился он с тех пор, как, всему боярству на срам, в опричники пошёл! Это князь Афанасий Иваныч Вяземский. Он будет всех их удалее, только не вынести ему головы! Как прикачнулась к его сердцу зазнобушка, сделался он сам не свой. И не видит ничего, и не слышит, и один с собою разговаривает, словно помешанный, а при царе держит такие речи, что индо страшно. Но до сих пор ему всё с рук сходило; жалеет его государь. А говорят, он по любви и в опричники-то вписался.
И боярин нагнулся к Серебряному, желая, вероятно, рассказать ему подробнее про Вяземского, но в это время подошёл к ним стольник и сказал, ставя перед Серебряным блюдо жаркого:
– Никита-ста! Великий государь жалует тебя блюдом с своего стола.
Князь встал и, следуя обычаю, низко поклонился царю.
Тогда все, бывшие за одним столом с князем, также встали и поклонились Серебряному, в знак поздравления с царскою милостью. Серебряный должен был каждого отблагодарить особым поклоном.
Между тем стольник возвратился к царю и сказал ему, кланяясь в пояс:
– Великий государь! Никита-ста принял блюдо, челом бьёт!
Когда съели лебедей, слуги вышли попарно из палаты и возвратились с тремя сотнями жареных павлинов, которых распущенные хвосты качались над каждым блюдом, в виде опахала. За павлинами следовали кулебяки, курники, пироги с мясом и с сыром, блины всех возможных родов, кривые пирожки и оладьи. Пока гости кушали, слуги разносили ковши и кубки с мёдами: вишнёвым, можжевеловым и черемховым. Другие подавали разные иностранные вина: романею, рейнское и мушкатель. Особые стольники ходили взад и вперёд между рядами, чтобы смотреть и всказывать в столы.
Напротив Серебряного сидел один старый боярин, на которого царь, как поговаривали, держал гнев. Боярин предвидел себе беду, но не знал какую и ожидал спокойно своей участи. К удивлению всех, кравчий Фёдор Басманов из своих рук поднёс ему чашу вина.
– Василий-су! – сказал Басманов, – великий государь жалует тебя чашею!
Старик встал, поклонился Иоанну и выпил вино, а Басманов, возвратясь к царю, донёс ему:
– Василий-су выпил чашу, челом бьёт!
Все встали и поклонились старику; ожидали себе и его поклона, но боярин стоял неподвижно. Дыхание его спёрлось, он дрожал всем телом. Внезапно глаза его налились кровью, лицо посинело, и он грянулся оземь.
– Боярин пьян, – сказал Иван Васильевич, – вынести его вон! – Шёпот пробежал по собранию, а земские бояре переглянулись и потупили очи в свои тарелки, не смея вымолвить ни слова.
Серебряный содрогнулся. Ещё недавно не верил он рассказам о жестокости Иоанна, теперь же сам сделался свидетелем его ужасной мести.
«Уж не ожидает ли и меня такая же участь?» – подумал он. Между тем старика вынесли, и обед продолжался, как будто ничего не случилось. Гусли звучали, колокола гудели, царедворцы громко разговаривали и смеялись. Слуги, бывшие в бархатной одежде, явились теперь все в парчовых доломанах. Эта перемена платья составляла одну из роскошей царских обедов. На столы поставили сперва разные студени; потом журавлей с пряным зельем, рассольных петухов с инбирём, бескостных куриц и уток с огурцами. Потом принесли разные похлёбки и трёх родов уху: курячью белую, курячью чёрную и курячью шафранную. За ухою подали рябчиков со сливами, гусей со пшеном и тетерек с шафраном.
Тут наступил прогул, в продолжение которого разносили гостям мёды, смородинный, княжий и боярский, а из вин: аликант, бастр и малвазию.
Разговоры становились громче, хохот раздавался чаще, головы кружились. Серебряный, всматриваясь в лица опричников, увидел за отдалённым столом молодого человека, который несколько часов перед тем спас его от медведя. Князь спросил об нём у соседей, но никто из земских не знал его. Молодой опричник, облокотясь на стол и опустив голову на руки, сидел в задумчивости и не участвовал в общем веселье. Князь хотел было обратиться с вопросом к проходившему слуге, но вдруг услышал за собой:
– Никита-ста! Великий государь жалует тебя чашею!
Серебряный вздрогнул. За ним стоял, с наглою усмешкой, Фёдор Басманов и подавал ему чашу.
Не колеблясь ни минуты, князь поклонился царю и осушил чашу до капли. Все на него смотрели с любопытством, он сам ожидал неминуемой смерти и удивился, что не чувствует действий отравы. Вместо дрожи и холода благотворная теплота пробежала по его жилам и разогнала на лице его невольную бледность. Напиток, присланный царём, был старый и чистый бастр. Серебряному стало ясно, что царь или отпустил вину его, или не знает ещё об обиде опричнины.
Уже более четырёх часов продолжалось веселье, а стол был только во полустоле. Отличилися в этот день царские повара. Никогда так не удавались им лимонный кальп, верчёные почки и караси с бараниной. Особенное удивление возбуждали исполинские рыбы, пойманные в Студёном море и присланные в Слободу из Соловецкого монастыря. Их привезли живых, в огромных бочках; путешествие продолжалось несколько недель. Рыбы эти едва умещались на серебряных и золотых тазах, которые вносили в столовую несколько человек разом. Затейливое искусство поваров выказалось тут в полном блеске. Осётры и шевриги были так надрезаны, так посажены на блюда, что походили на петухов с простёртыми крыльями, на крылатых змиев с разверстыми пастями. Хороши и вкусны были также зайцы в лапше, и гости как уже ни нагрузились, но не пропустили ни перепелов с чесночною подливкой, ни жаворонков с луком и шафраном. Но вот, по знаку стольников, убрали со столов соль, перец и уксус и сняли все мясные и рыбные яства. Слуги вышли по два в ряд и возвратились в новом убранстве. Они заменили парчовые доломаны летними кунтушами из белого аксамита с серебряным шитьём и собольею опушкой. Эта одежда была ещё красивее и богаче двух первых. Убранные таким образом, они внесли в палату сахарный кремль, в пять пудов весу, и поставили его на царский стол. Кремль этот был вылит очень искусно. Зубчатые стены и башни, и даже пешие и конные люди, были тщательно отделаны. Подобные кремли, но только поменьше, пуда в три, не более, украсили другие столы. Вслед за кремлями внесли около сотни золочёных и крашеных деревьев, на которых вместо плодов висели пряники, коврижки и сладкие пирожки. В то же время явились на столах львы, орлы и всякие птицы, литые из сахара. Между городами и птицами возвышались груды яблоков, ягод и волошских орехов. Но плодов никто уже не трогал, все были сыты. Иные допивали кубки романеи, более из приличия, чем от жажды, другие дремали, облокотясь на стол; многие лежали под лавками, все без исключения распоясались и расстегнули кафтаны. Нрав каждого обрисовался яснее.
Царь почти вовсе не ел. В продолжение стола он много рассуждал, шутил и милостиво говорил с своими окольными. Лицо его не изменилось в конце обеда. То же можно было сказать и о Годунове. Борис Фёдорович, казалось, не отказывался ни от лакомого блюда, ни от братины крепкого вина; он был весел, занимал царя и любимцев его умным разговором, но ни разу не забывался. Черты Бориса являли теперь, как и в начале обеда, смесь проницательности, обдуманного смирения и уверенности в самом себе. Окинув быстрым взором толпу пьяных и сонных царедворцев, молодой Годунов неприметно улыбнулся, и презрение мелькнуло на лице его.
Царевич Иоанн пил много, ел мало, молчал, слушал и вдруг перебивал говорящего нескромною или обидною шуткой. Более всех доставалось от него Малюте Скуратову, хотя Григорий Лукьянович не похож был на человека, способного сносить насмешки. Наружность его вселяла ужас в самых неробких. Лоб его был низок и сжат, волосы начинались почти над бровями; скулы и челюсти, напротив, были несоразмерно развиты, череп, спереди узкий, переходил без всякой постепенности в какой-то широкий котёл к затылку, а за ушами были такие выпуклости, что уши казались впалыми. Глаза неопределённого цвета не смотрели ни на кого прямо, но страшно делалось тому, кто нечаянно встречал их тусклый взгляд. Казалось, никакое великодушное чувство, никакая мысль, выходящая из круга животных побуждений, не могла проникнуть в этот узкий мозг, покрытый толстым черепом и густою щетиной. В выражении этого лица было что-то неумолимое и безнадёжное. Глядя на Малюту, чувствовалось, что всякое старание отыскать в нём человеческую сторону было бы напрасно. И подлинно, он нравственно уединил себя от всех людей, жил посреди их особняком, отказался от всякой дружбы, от всяких приязненных отношений, перестал быть человеком и сделал из себя царскую собаку, готовую растерзать без разбора всякого, на кого Иоанну ни вздумалось бы натравить её.
Единственною светлою стороной Малюты казалась горячая любовь его к сыну, молодому Максиму Скуратову; но то была любовь дикого зверя, любовь бессознательная, хотя и доходившая до самоотвержения. Её усугубляло любочестие Малюты. Происходя сам от низкого сословия, будучи человеком худородным, он мучился завистью при виде блеска и знатности и хотел, по крайней мере, возвысить своё потомство, начиная с сына своего. Мысль, что Максим, которого он любил тем сильнее, что не знал другой родственной привязанности, будет всегда стоять в глазах народа ниже тех гордых бояр, которых он, Малюта, казнил десятками, приводила его в бешенство. Он старался золотом достичь почестей, недоступных ему по рождению, и с сугубым удовольствием предавался убийствам: он мстил ненавистным боярам, обогащался их добычею и, возвышаясь в милости царской, думал возвысить и возлюбленного сына. Но независимо от этих расчётов кровь была для него потребностью и наслаждением. Много душегубств совершил он своими руками, и летописи рассказывают, что иногда, после казней, он собственноручно рассекал мёртвые тела топором и бросал их псам на съедение. Чтобы довершить очерк этого лица, надобно прибавить, что, несмотря на свою умственную ограниченность, он, подобно хищному зверю, был в высшей степени хитёр, в боях отличался отчаянным мужеством, в сношениях с другими был мнителен, как всякий раб, попавший в незаслуженную честь, и что никто не умел так помнить обиды, как Малюта Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский.
Таков был человек, над которым столь неосторожно издевался царевич.
Особенный случай подал Иоанну Иоанновичу повод к насмешкам. Малюта, мучимый завистью и любочестием, издавна домогался боярства; но царь, уважавший иногда обычаи, не хотел унизить верховный русский сан в лице своего худородного любимца и оставлял происки его без внимания. Скуратов решился напомнить о себе Иоанну. В этот самый день, при выходе царя из опочивальни, он бил ему челом, исчислил все свои заслуги и в награждение просил боярской шапки. Иоанн выслушал его терпеливо, засмеялся и назвал собакой. Теперь, за столом, царевич напоминал Малюте о неудачной его челобитне. Не напомнил бы о ней царевич, если бы знал короче Григорья Лукьяновича!
Малюта молчал и становился бледнее. Царь с неудовольствием замечал неприязненные отношения между Малютой и сыном. Чтобы переменить разговор, он обратился к Вяземскому.
– Афанасий, – сказал он полуласково, полунасмешливо, – долго ли тебе кручиниться! Не узнаю моего доброго опричника! Иль вконец заела тебя любовь – змея лютая?
– Вяземский не опричник – заметил царевич. – Он вздыхает, как красная девица. Ты б, государь-батюшка, велел надеть на него сарафан да обрить ему бороду, как Федьке Басманову, или приказал бы ему петь с гуслярами. Гусли-то ему, я чай, будут сподручнее сабли!
– Царевич! – вскричал Вяземский, – если бы тебе было годков пять поболе да не был бы ты сынок государев, я бы за бесчестие позвал тебя к Москве на Троицкую площадь, мы померялись бы с тобой, и сам Бог рассудил бы, кому владеть саблей, кому на гуслях играть!
– Афонька! – сказал строго царь. – Не забывай, перед кем речь ведёшь!
– Что ж, батюшка, господин Иван Васильевич, – отвечал дерзко Вяземский, – коли повинен я перед тобой, вели мне голову рубить, а царевичу не дам порочить себя.
– Нет, – сказал, смягчаясь, Иван Васильевич, который за молодечество прощал Вяземскому его выходки, – рано Афоне голову рубить! Пусть ещё послужит на царской службе. Я тебе, Афоня, лучше сказку скажу, что рассказывал мне прошлого ночью слепой Филька: «В славном Ростове, в красном городе, проживал добрый молодец, Алёша Попович. Полюбилась ему пуще жизни молодая княгиня, имени не припомню. Только была она, княгиня, замужем за старым Тугарином Змиевичем, и как ни бился Алёша Попович, всё только отказы от неё получал. „Не люблю-де тебя, добрый молодец; люблю одного мужа мово, милого, старого Змиевича“. – „Добро, – сказал Алёша, – полюбишь же ты и меня, белая лебёдушка!“ Взял двенадцать слуг своих добрыих, вломился в терем Змиевича и увёз его молоду жену. „Исполать тебе, добрый молодец, – сказала жена, – что умел меня любить, умел и мечом добыть; и за то я тебя люблю пуще жизни, пуще свету, пуще старого поганого мужа мово Змиевича!“» А что, Афоня, – прибавил царь, пристально смотря на Вяземского, – как покажется тебе сказка слепого Фильки?
Жадно слушал Вяземский слова Ивана Васильевича. Запали они в душу его, словно искры в снопы овинные, загорелась страсть в груди его, запылали очи пожаром.
– Афанасий, – продолжал царь, – я этими днями еду молиться в Суздаль, а ты ступай на Москву к боярину Дружине Морозову, спроси его о здоровье, скажи, что я-де прислал тебя снять с него мою опалу… Да возьми, – прибавил он значительно, – возьми с собой, для почёту, поболе опричников!
Серебряный видел с своего места, как Вяземский изменился в лице и как дикая радость мелькнула на чертах его, но не слыхал он, о чём шла речь между князем и Иваном Васильевичем.
Кабы догадался Никита Романович, чему радуется Вяземский, забыл бы он близость государеву, сорвал бы со стены саблю острую и рассёк бы Вяземскому буйную голову. Погубил бы Никита Романович и свою головушку, но спасли его на этот раз гусли звонкие, колокола дворцовые и говор опричников. Не узнал он, чему радуется Вяземский.
Наконец Иоанн встал. Все царедворцы зашумели, как пчёлы, потревоженные в улье. Кто только мог, поднялся на ноги, и все поочерёдно стали подходить к царю, получать от него сушёные сливы, которыми он наделял братию из собственных рук.
В это время сквозь толпу пробрался опричник, не бывший в числе пировавших, и стал шептать что-то на ухо Малюте Скуратову. Малюта вспыхнул, и ярость изобразилась на лице его. Она не скрылась от зоркого глаза царя. Иоанн потребовал объяснения.
– Государь! – вскричал Малюта, – дело неслыханное! Измена, бунт на твою царскую милость!
При слове «измена» царь побледнел и глаза его засверкали.
– Государь, – продолжал Малюта, – намедни послал я круг Москвы объезд, для того, государь, так ли московские люди соблюдают твой царский указ? Как вдруг неведомый боярин с холопями напал на объезжих людей. Многих убили до смерти, и больно изувечили моего стремянного. Он сам здесь, стоит за дверьми, жестоко избитый! Прикажешь призвать?
Иоанн окинул взором опричников и на всех лицах прочёл гнев и негодованье. Тогда черты его приняли выражение какого-то странного удовольствия, и он сказал спокойным голосом:
– Позвать!
Вскоре расступилась толпа, и в палату вошёл Матвей Хомяк с повязанною головой. <…>
1. А. К. Толстой утверждал, что точно воспроизводит быт и внешние приметы прошлого. Попробуйте охарактеризовать и оценить восьмичасовой пир Ивана Грозного на семьсот человек. Составьте план рассказа о царском пиршестве.
2. Каким изображает Толстой царя Иоанна IV? На чём акцентирует внимание читателей?
1. Расскажите о царском окружении, опираясь на текст главы.
2. Напишите миниатюру от лица князя Серебряного «Месть Иоанна».
3. Зачем царь рассказывал сказку слепого Фильки князю Вяземскому? Какую роль она сыграла в развитии сюжета?
Глава 14. Оплеуха
В то самое время, как Малюта и Хомяк, сопровождаемые отрядом опричников, везли незнакомца к Поганой Луже, Серебряный сидел в дружеской беседе с Годуновым за столом, уставленным кубками.
– Скажи, Борис Фёдорыч, – говорил Серебряный, – что сталось с царём сею ночью? С чего поднялась вся Слобода на полунощницу? Аль то у вас часто бывает?
Годунов пожал плечами.
– Великий государь наш, – сказал он, – часто жалеет и плачет о своих злодеях и часто молится за их души. А что он созвал нас на молитву ночью, тому дивиться нечего. Сам Василий Великий во втором послании к Григорию Назианзину говорит: что другим утро, то трудящимся в благочестии полунощь. Среди ночной тишины, когда ни очи, ни уши не допускают в сердце вредительного, пристойно уму человеческому пребывать с Богом!
– Борис Фёдорыч! Случалось мне видеть и прежде, как царь молился; оно было не так. Всё теперь стало иначе. И опричнины я в толк не возьму. Это не монахи, а разбойники. Немного дней, как я на Москву вернулся, а столько неистовых дел наслышался и насмотрелся, что и поверить трудно. Должно быть, обошли государя. Вот ты, Борис Фёдорыч, близок к нему, он любит тебя, что б тебе сказать ему про опричнину?
Годунов улыбнулся простоте Серебряного.
– Царь милостив ко всем, – сказал он с притворным смирением, – и меня жалует не по заслугам. Не мне судить о делах государских, не мне царю указывать. А опричнину понять нетрудно: вся земля государева, все мы под его высокою рукою; что возьмёт государь на свой обиход, то и его, а что нам оставит, то наше; кому велит быть около себя, те к нему близко, а кому не велит, те далеко. Вот и вся опричнина.
– Так, Борис Фёдорыч, когда ты говоришь, оно выходит гладко, а на деле не то. Опричники губят и насилуют земщину хуже татар. Нет на них никакого суда. Вся земля от них гибнет! Ты бы сказал царю. Он бы тебе поверил!
– Князь Никита Романыч, много есть зла на свете. Не потому люди губят людей, что одни опричники, другие земские, а потому, что и те и другие люди! Положим, я бы сказал царю; что ж из того выйдет? Все на меня подымутся, и сам царь на меня ж опалится!..
– Что ж? Пусть опалится, а ты сделал по совести, сказал ему правду!
– Никита Романыч! Правду сказать недолго, да говорить-то надо умеючи. Кабы стал я перечить царю, давно бы меня здесь не было, а не было б меня здесь, кто б тебя вчера от плахи спас?
– Что дело, то дело, Борис Фёдорыч, дай Бог тебе здоровья, пропал бы я без тебя!
Годунов подумал, что убедил князя.
– Видишь ли, Никита Романыч, – продолжал он, – хорошо стоять за правду, да один в поле не воевода. Что б ты сделал, кабы, примерно, сорок воров стали при тебе резать безвинного?
– Что б сделал? А хватил бы саблею по всем по сорока и стал бы крошить их, доколе б души Богу не отдал!
Годунов посмотрел на него с удивлением.
– И отдал бы душу, Никита Романыч, – сказал он, – на пятом, много на десятом воре; а достальные всё-таки б зарезали безвинного. Нет; лучше не трогать их, князь; а как станут они обдирать убитого, тогда крикнуть, что Стёпка-де взял на себя более Мишки, так они и сами друг друга перережут!
Серебряному был такой ответ не по сердцу. Годунов заметил это и переменил разговор.
– Вишь, – сказал он, глядя в окно, – кто это сюда скачет, сломя шею? Смотри, князь, никак, твой стремянный?
– Вряд ли! – отвечал Серебряный, – он отпросился у меня сегодня вёрст за двадцать на богомолье…
Но, вглядевшись пристальнее во всадника, князь в самом деле узнал Михеича. Старик был бледен как смерть. Седла под ним не было; казалось, он вскочил на первого коня, попавшегося под руку, а теперь, вопреки приличию, влетел на двор, под самые красные окна.
– Батюшка Никита Романыч! – кричал он ещё издали, – ты пьёшь, ешь, прохлаждаешься, а кручинушки-то не ведаешь? Сейчас встрел я, вон за церквой, Малюту Скуратова да Хомяка; оба верхом, а промеж них, руки связаны, кто бы ты думал? Сам царевич! сам царевич, князь! Надели они на него чёрный башлык, проклятые, только ветром-то сдуло башлык, я и узнал царевича! Посмотрел он на меня, словно помощи просит, а Малюта, тётка его подкурятина, подскочил, да опять и нахлобучил ему башлык на лицо!
Серебряный вспрянул с места.
– Слышишь, слышишь, Борис Фёдорыч! – вскричал он, сверкая глазами. – Али ждать ещё, чтоб воры перессорились меж собой! – И он бросился с крыльца.
– Давай коня! – крикнул он, вырывая узду из рук Михеича.
– Да это, – сказал Михеич, – конь-то не по тебе, батюшка, это конь плохой, да и седла-то на нём нетути… да и как же тебе на таком коне к царю ехать?..
Но князь уже вскочил и полетел не к царю, а в погоню за Малютой…
Есть старинная песня, может быть, современная Иоанну, которая описывает по-своему приводимое здесь событие:
Когда зачиналась каменна Москва,
Зачинался царь Иван, государь Васильевич.
Как ходил он под Казань-город,
Под Казань-город, под Астрахань;
Он Казань-город мимоходом взял,
Полонил царя и с царицею;
Выводил измену из Пскова,
Из Пскова и из Новгорода.
Как бы вывесть измену из каменной Москвы!
Что возговорит Малюта, злодей Скурлатович:
«Ах ты гой еси, царь Иван Васильевич!
Не вывесть тебе изменушки довеку!
Сидит супротивник супротив тебя,
Ест с тобой с одного блюда,
Пьёт с тобой с одного ковша,
Платье носит с одного плеча!»
И тут царь догадается.
На царевича осержается.
«Ах вы гой еси, князья и бояре!
Вы берите царевича под белы руки,
Надевайте на него платье чёрное,
Поведите его на то болото жидкое,
На тое ли Лужу Поганую,
Вы предайте его скорой смерти!»
Все бояре разбежалися,
Один остался Малюта-злодей,
Он брал царевича за белы руки,
Надевал на него платье чёрное,
Повёл на болото жидкое.
Что на ту ли Лужу Поганую.
Проведал слуга Никиты Романыча,
Садился на лошадь водовозную,
Скоро скакал к Никите Романычу:
«Гой еси, батюшка, Никита Романыч!
Ты пьёшь, ешь, прохлаждаешься,
Над собой кручинушки не ведаешь!
Упадает звезда поднебесная,
Угасает свеча воску ярого.
Не становится млада царевича!»
Никита Романыч испугается,
Садится на лошадь водовозную,
Скоро скачет на болото жидкое,
Что на ту ли Лужу Поганую.
Он ударил Малюту по щеке:
«Ты, Малюта, Малюта Скурлатович!
Не за свой ты кус принимаешься,
Ты этим кусом подавишься!..»
Песня эта, может быть и несходная с действительными событиями, согласна, однако, с духом того века. Не полно и не ясно доходили до народа известия о том, что случалось при царском дворе или в кругу царских приближённых, но в то время, когда сословия ещё не были разъединены нравами и не жили врозь одно другого, известия эти, даже искажённые, не выходили из границ правдоподобия и носили на себе печать общей жизни и общих понятий.
Таков ли ты был, князь Никита Романович, каким воображаю тебя, – про то знают лишь стены кремлёвские да древние дубы подмосковные! Но таким ты предстал мне в час тихого мечтания, в вечерний час, когда поля покрывались мраком, вдали замирал шум хлопотливого дня, а вблизи всё было безмолвно, и лишь ветер шелестил в листьях, и лишь жук вечерний пролетал мимо. И грустно и больно сказывалась во мне любовь к родине, и ясно выступала из тумана наша горестная и славная старина, как будто взамен зрения, заграждаемого темнотою, открывалось во мне внутреннее око, которому столетия не составляли преграды. Таким предстал ты мне, Никита Романович, и ясно увидел я тебя, летящего на коне в погоню за Малютой, и перенёсся я в твоё страшное время, где не было ничего невозможного!
Забыл Серебряный, что он без сабли и пистолей, и не было ему нужды, что конь под ним стар. А был то добрый конь в своё время; прослужил он лет двадцать и на войне и в походах; только не выслужил себе покою на старости; выслужил упряжь водовозную, сено гнилое да удары палочные!
Теперь почуял он на себе седока могучего и вспомнил о прежних днях, когда носил богатырей, и грозные сечи, и кормили его отборным зерном, и поили медвяною сытой. И раздул он красные ноздри, и вытянул шею, и летит в погоню за Малютой Скуратовым.
Скачет Малюта во дремучем лесу с своими опричниками. Он торопит их к Поганой Луже, поправляет башлык на царевиче, чтоб не узнали опричники, кого везут на смерть. Кабы узнали они, отступились бы от Малюты, схоронились бы больший за меньшего. Но думают опричники, что скачет простой человек меж Хомяка и Малюты, и только дивятся, что везут его казнить так далеко.
Торопит Малюта опричников, серчает на коней, бьёт их плетью по крутым бёдрам.
– Ах вы волчья сыть, травяные мешки! Не одумался б царь, не послал бы за нами погони!
Скачет злодей Малюта во дремучем лесу, смотрят на него пташки, вытянув шейки, летят над ним чёрные вороны – уже близко Поганая Лужа!
– Эй, – говорит Малюта Хомяку, – никак, стучат за нами чужие подковы?
– Нет, – отвечает Хомяк, – то от наших коней топот в лесу раздаётся.
И пуще торопит Малюта опричников, и чаще бьёт коней по крутым бёдрам.
– Эй, – говорит он Хомяку, – никак, кто-то кричит за нами?
– Нет, – отвечает Хомяк, – то нашу молвь отголоски разносят.
И серчает Малюта на коней.
– Ах вы волчья сыть, травяные мешки! Ой, не было б за нами погони!
Вдруг слышит Малюта за собою:
– Стой, Григорий Лукьяныч!
Серебряный был у Скуратова за плечами. Не выдал его старый конь водовозный.
– Стой, Малюта! – повторил Серебряный и, нагнав Скуратова, ударил его в щёку рукою могучею.
Силён был удар Никиты Романовича. Раздалася пощёчина, словно выстрел пищальный; загудел сыр-бор, посыпались листья; бросились звери со всех ног в чащу; вылетели из дупел пучеглазые совы; а мужики, далеко оттоле дравшие лыки, посмотрели друг на друга и сказали, дивясь:
– Слышь, как треснуло! Уж не старый ли дуб надломился над Поганою Лужей?
Малюта свалился с седла. Бедный старый конь Никиты Романовича споткнулся, покатился и испустил дух.
– Малюта! – вскричал князь, вскочив на ноги, – не за свой ты кус принимаешься! Ты этим кусом подавишься!
И, вырвав из ножен саблю Малюты, он замахнулся разрубить ему череп.
Внезапно другая сабля свистнула над головою князя. Матвей Хомяк прилетел господину на помощь. Завязался бой меж Хомяком и Серебряным. Опричники напали с голыми саблями на князя, но деревья и лом защитили Никиту Романовича, не дали всем вдруг окружить его.
«Вот, – думал князь, отбивая удары, – придётся живот положить, не спася царевича! Кабы дал Бог хоть с полчаса подержаться, авось подоспела бы откуда-нибудь подмога!»
И лишь только он подумал, как пронзительный свист раздался в лесу; ему отвечали громкие окрики. Один опричник, уже занёсший саблю на князя, упал с раздробленною головой, а над трупом его явился Ванюха Перстень, махая окровавленным чеканом. В тот же миг разбойники, как стая волков, бросились на Малютиных слуг, и пошла между ними рукопашная. Хотел бы Малюта со своими дать дружный напуск на врагов, да негде было разогнаться, всё пришёл лес да валежник. Многие легли на месте; но другие скоро оправились. Крикнули: гой-да! и потоптали удалую вольницу. Сам Перстень, раненный в руку, уже слабее разил чеканом, как новый свист раздался в лесу.
– Стойте дружно, ребята! – закричал Перстень, – то дедушка Коршун идёт на прибавку!
И не успел он кончить речи, как Коршун с своим отрядом ударил на опричников, и зачался меж ними бой великий, свальный, самый красный.
Трудно было всадникам стоять в лесу против пеших. Кони вздымались на дыбы, падали навзничь, давили под собой седоков. Опричники отчаялись насмерть. Сабля Хомяка свистела, как вихорь, над головой его сверкала молния.
Вдруг среди общей свалки сделалось колебанье. Дюжий Митька буравил толпу и лез прямо на Хомяка, валяя без разбору и чужих и своих. Митька узнал похитителя невесты. Подняв обеими руками дубину, он грянул ею в своего недруга. Хомяк отшатнулся, удар пал в конскую голову, конь покатился мёртвый, дубина переломилась.
– Погоди! – сказал Митька, наваливаясь на Хомяка, – теперь не уйдёшь!
Кончилась битва. Не с кем было более драться, все опричники легли мёртвые, один Малюта спасся на лихом аргамаке.
Стали разбойники считать своих и многих недосчитались. Было и между ними довольно урону.
– Вот, – сказал Перстень, подходя к Серебряному и стирая пот с лица, – вот, боярин, где довелось свидеться!
Серебряный, с первым появлением разбойников, бросился к царевичу и отвёл его коня в сторону; царевич был привязан к седлу. Серебряный саблею разрезал верёвки, помог царевичу сойти и снял платок, которым рот его был завязан. Во всё время сечи князь от него не отходил и заслонял его собою.
– Царевич, – сказал он, видя, что станичники уже принялись грабить мёртвых и ловить разбежавшихся коней, – битва кончена, все твои злодеи полегли, один Малюта ушёл, да я чаю, и ему несдобровать, когда царь велит сыскать его!
При имени царевича Перстень отступил назад.
– Как? – сказал он, – это сам царевич? Сын государев? Так вот за кого Бог привёл постоять! Так вот кого они, собаки, связамши везли!
И атаман повалился Иоанну Иоанновичу в ноги.
Весть о его присутствии быстро разнеслась меж разбойников. Все бросили выворачивать карманы убитых и пришли бить челом царевичу.
– Спасибо вам, добрые люди! – сказал он ласково, без обычного своего высокомерия, – кто б вы ни были, спасибо вам!
– Не на чем, государь! – отвечал Перстень. – Кабы знал я, что это тебя везут, я бы привёл с собою не сорок молодцов, а сотенки две; тогда не удрал бы от нас этот Скурлатыч; взяли б мы его живьём да при тебе бы вздёрнули. Впрочем, есть у нас, кажись, его стремянный; он же мне старый знакомый, а на безрыбье и рак рыба. Эй, молодец, у тебя он, что ли?
– У меня! – отвечал Митька, лёжа на животе и не выпуская из-под себя своей жертвы.
– Давай его сюда, небось не уйдёт! А вы, ребятушки, разложите-ка огоньку для допросу да приготовьте верёвку, аль, пожалуй, хоть чумбур отрежь.
Митька встал. Из-под него поднялся здоровый детина; но лишь только он обернулся лицом к разбойникам, все вскрикнули от удивления.
– Хлопко! – раздалося отовсюду, – да это Хлопко! это он Хлопка притиснул вместо опричника.
Митька смотрел, разиня рот.
Хлопко насилу дышал.
– Ишь, – проговорил наконец Митька, – так это я, должно быть, тебя придавил! Чаво ж ты молчал?
– Где ж мне было говорить, коли ты у меня на горле сидел, тюлень этакий! Тьфу!
– Да чаво ж ты подвернулся?
– Чаво! чаво! Как ты, медведь, треснул коня по лбу, так седок-то на меня и свалился, а ты, болван, вместо чтобы на него, да на меня и сел, да и давай душить сдуру, знай обрадовался!
– Ишь! – сказал Митька, – вот што! – и почесал затылок.
Разбойники захохотали. Сам царевич улыбнулся. Хомяка нигде не могли найти.
– Нечего делать, – сказал Перстень, – видно, не доспел ему час, а жаль, право! Ну, так и быть, даст Бог, в другой раз не свернётся! А теперь дозволь, государь, я тебя с ребятами до дороги провожу. Совестно мне, государь! Не приходилось бы мне, худому человеку, и говорить с твоею милостью, да что ж делать, без меня тебе отселе не выбраться!
– Ну, ребята, – продолжал Перстень, – собирайтесь оберегать его царскую милость. Вот ты, боярин, – сказал он, обращаясь к Серебряному, – ты бы сел на этого коня, а я себе, пожалуй, вот этого возьму. Тебе, дядя Коршун, я чай, пешему будет сподручнее, а тебе, Митька, и подавно!
– Ништо! – сказал Митька, ухватясь за гриву одного коня, который от этого покачнулся на сторону, – и я сяду!
Он занёс ногу в стремя, но, не могши попасть в него, взвалился на коня животом, проехал так несколько саженей рысью и наконец уже взобрался на седло.
– Эхва! – закричал он, болтая ногами и подкидывая локти.
Вся толпа двинулась из лесу, окружая царевича.
Когда показалось наконец поле, а вдали запестрела крыша Александровой слободы, Перстень остановился.
– Государь, – сказал он, соскакивая с коня, – вот твоя дорога, вон и Слобода видна. Не пристало нам доле с твоею царскою милостью оставаться. К тому ж там пыль по дороге встаёт; должно быть, идут ратные люди. Прости, государь, не взыщи; поневоле Бог свёл!
– Погоди, молодец! – сказал царевич, который, по миновании опасности, начал возвращаться к своим прежним приёмам. – Погоди, молодец! Скажи-ка наперёд, какого ты боярского рода, что золочёный зипун носишь?
– Государь, – ответил скромно Перстень, – много нас здесь бояр без имени-прозвища, много князей без роду-племени. Носим что Бог послал!
– А знаешь ли, – продолжал строго царевич, – что таким князьям, как ты, высокие хоромы на площади ставят и что ты сам своего зипуна не стоишь? Не сослужи ты мне службы сегодня, я велел бы тем ратникам всех вас перехватать да к Слободе привести. Но ради сегодняшнего дела я твоё прежнее воровство на милость кладу и батюшке-царю за тебя слово замолвлю, коли ты ему повинную принесёшь!
– Спасибо на твоей ласке, государь, много тебе благодарствую; только не пришло ещё мне время нести царю повинную. Тяжелы мои грехи перед Богом, велики винности перед государем; вряд ли простит меня батюшка-царь, а хоча бы и простил, так не приходится бросать товарищей!
– Как? – сказал удивлённый царевич, – ты не хочешь оставить воровства своего, когда я сам тебе мой упрос обещаю? Видно, грабить-то по дорогам прибыльнее, чем честно жить?
Перстень погладил чёрную бороду и лукавою усмешкой выказал два ряда ровных и белых зубов, от которых загорелое лицо его показалось ещё смуглее.
– Государь! – сказал он, – на то щука в море, чтобы карась не дремал! Не привычен я ни к ратному строю, ни к торговому делу. Прости, государь; вон уж пыль сюда подвигается; пора назад; рыба ищет где поглубже, а наш брат – где место покрепче!
И Перстень исчез в кустах, уводя за собою коня. Разбойники один за другим пропали меж деревьев, а царевич сам-друг с Серебряным поехали к Слободе и вскоре встретились с отрядом конницы, которую вёл Борис Годунов.
Что делал царь во всё это время? Послушаем, что говорит песня и как она выражает народные понятия того века.
Что возговорит грозный царь:
«Ах вы гой еси, князья мои и бояре!
Надевайте платье чёрное,
Собирайтеся ко заутрене,
Слушать по царевиче панихиду,
Я всех вас, бояре, в котле сварю!»
Все бояре испугалися,
Надевали платье чёрное,
Собиралися ко заутрене,
Слушать по царевиче панихиду.
Приехал Никита Романович,
Нарядился в платье цветное,
Привёл с собой млада царевича
И поставил за дверьми северны.
Что возговорит грозный царь:
«Ах ты гой еси, Никита Романович!
Что в глаза ль ты мне насмехаешься?
Как упала звезда поднебесная,
Что угасла свеча воску ярого,
Не стало у меня млада царевича».
Что возговорит Никита Романович:
«Ах ты гой еси, надежда, православный царь!
Мы не станем по царевиче панихиду петь,
А станем мы петь молебен заздравный!»
Он брал царевича за белу руку,
Выводил из-за северных дверей.
Что возговорит грозный царь:
«Ты, Никита, Никита Романович!
Ещё чем мне тебя пожаловать?
Или тебе полцарства дать?
Или золотой казны сколько надобно?»
«Ах ты гой еси, царь Иван Васильевич!
Не сули мне полцарства, ни золотой казны,
Только дай мне злодея Скурлатова:
Я сведу на то болото жидкое,
Что на ту ли Лужу Поганую!»
Что возговорит царь Иван Васильевич:
«Ещё вот тебе Малюта-злодей,
И делай с ним, что хочешь ты!»
Так гласит песня; но не так было на деле. Летописи показывают нам Малюту в чести у Ивана Васильевича ещё долго после 1565 года. Много любимцев в разные времена пали жертвою царских подозрений. Не стало ни Басмановых, ни Грязного, ни Вяземского, но Малюта ни разу не испытал опалы. Он, по предсказанию старой Онуфревны, не приял своей муки в этой жизни и умер честною смертию. В обиходе монастыря Св. Иосифа Волоцкого, где погребено его тело, сказано, что он убит на государском деле под Пайдою.
Как оправдался Малюта в клевете своей – мы не знаем.
Может быть, Иоанн, когда успокоилась встревоженная душа его, приписал поступок любимца обманутому усердию; может быть, не вполне отказался от подозрений на царевича. Как бы то ни было, Скуратов не только не потерял доверия царского, но с этой поры стал ещё драгоценнее Иоанну. Доселе одна Русь ненавидела Малюту, теперь стал ненавидеть его и самый царевич; Иоанн был отныне единственною опорой Малюты. Общая ненависть ручалась царю за его верность.
Намёк на Басманова также не прошёл даром. В Иоанновом сердце остался зародыш подозрения и хотя не тотчас пустил в нём корни, но значительно охладил расположение его к своему кравчему, ибо царь никогда не прощал тому, кого однажды опасался, хотя бы впоследствии и сам признал своё опасение напрасным. <…>
1. Как рисуется схватка опричников и «станичников» у Поганой Лужи? Чем она окончилась?
2. Как удалось спасти царевича? Чем он ответил своим спасителям?
1. Передайте смысл спора Бориса Годунова и князя Серебряного. На чьей вы стороне? Попробуйте добавить свои аргументы к этому спору.
2. Прочитайте, как спасение царевича описано в народной песне. Что изменил в своём повествовании автор?
3. Прочитайте размышления автора, которые следуют за текстом народной песни. Помогают ли они вам оценить героя романа?
4. Найдите в тексте отрывок, в котором говорится о пощёчине, которую дал князь Малюте. Какой художественный приём главенствует в этом описании?
Глава 31. Божий суд
В отсутствие Вяземского Малюте было поручено важное дело. Царь приказал ему захватить ближайших слуг князя Афанасья Ивановича и пытать их на́крепко, ездил ли господин их на мельницу колдовать, и сколько раз он был на мельнице, и что именно замышляет противу его, государского, здравия?
Бо́льшая часть слуг не созналась ни в чём, но некоторые не выдержали пытки и показали всё то, что Малюта вложил им в уста. Показали они, что князь ездил на мельницу с тем, чтоб испортить государя, что он вымал царские следы и жёг их на огне; а некоторые показали даже, что Вяземский мыслит ко князю Владимиру Андреевичу и хочет посадить его на царский престол. Сколь ни были нелепы эти показания, они тщательно записывались дьяками со слов истязаемых и прочитывались царю. Верил ли им Иван Васильевич или нет – Бог весть! Но он строго приказал Малюте, по возвращении Вяземского, скрыть от него причину, по которой захвачены его слуги, а сказать, что взяты-де они по подозрению в воровстве из царских кладовых.
В показаниях их, однако, было много противоречий, и Иоанн послал за Басмановым, чтобы заставить его повторить всё, что он, по доносу своему, слышал от холопей Вяземского.
Басманова не нашли в Слободе. Он накануне уехал к Москве, и царь опалился, что осмелился он отлучиться вопреки его приказанию. Малюта воспользовался этим, чтобы взвести подозрение на самого Басманова.
– Кто знает, государь, – сказал Скуратов, – зачем он ослушался твоей милости? Быть может, он заодно с Вяземским и только для виду донёс на него, чтобы вернее погубить тебя!
Царь велел Малюте пока молчать обо всём и, когда воротится Басманов, не показывать ему вида, что его отсутствие было замечено.
Между тем настал день, назначенный для судного поединка. Ещё до восхода солнца народ столпился на Красной площади; все окна были заняты зрителями, все крыши ими усыпаны. Весть о предстоящем бое давно разнеслась по окрестностям. Знаменитые имена сторон привлекли толпы из разных сёл и городов, и даже от самой Москвы приехали люди всех сословий посмотреть, кому Господь дарует одоление в этом деле.
– Ну-ка, брат, – говорил один щёгольски одетый гусляр своему товарищу, дюжему молодому парню с добродушным, но глуповатым лицом, – ступай вперёд, авось тебе удастся продраться до цепи. Эх, народу, народу-то! Дайте пройти, православные, дайте и нам, владимирцам, на суд Божий посмотреть!
Но увещания его оставались безуспешны. Толпа была так густа, что и при добром желании не было бы возможности посторониться.
– Да ступай же, тюлень ты этакий! – повторил гусляр, толкая товарища в спину, – аль не сумеешь продраться?
– А для ча! – отвечал вялым голосом детина.
И, выставив вперёд дюжее плечо своё, он принялся раздвигать толпу, словно железным клином. Раздались крики и ругательства, но оба товарища подвигались вперёд, не обращая на них внимания.
– Правей, правей! – говорил старший, – чего стал влево забирать, дурень? Сверли туда, где копья торчат!
Место, на которое указывал гусляр, было приготовлено для самого царя. Оно состояло из дощатого помоста, покрытого червлёным сукном. На нём были поставлены царские кресла, а торчавшие там копья и рогатины принадлежали опричникам, окружавшим помост. Другие опричники стояли у цепи, протянутой вокруг поля, то есть просторного моста, приготовленного для конного или пешего боя, смотря по уговору бойцов. Они отгоняли народ бердышами и не давали ему напирать на́ цепь.
Подвигаясь вперёд шаг за шагом, гусляр и дюжий парень добрались наконец до самого поля.
– Куда лезете! – закричал один опричник, замахнувшись на них бердышом.
Парень разинул рот и в недоуменье обернулся на своего товарища, но тот снял обеими руками свой поярковый грешневик[10], обвитый золотою лентой с павлиным пером, и, кланяясь раз за разом в пояс, сказал опричнику:
– Дозвольте, господа честные, владимирским гуслярам суд Божий посмотреть! От самого от города Володимира пришли! Дозвольте постоять, господа честные!
И лукаво заискивающею улыбкой он выказывал из-под чёрной бороды свои белые зубы.
– Ну, так и быть! – сказал опричник, – назад уж не пролезете; стойте здесь; только чур вперёд не подаваться, башку раскрою!
Внутри оцепленного места расхаживали поручники и стряпчие обеих сторон. Тут же стояли боярин и окольничий, приставленные к полю, и два дьяка, которым вместе с ними надлежало наблюдать за порядком боя. Один из дьяков держал развёрнутый судебник Владимира Гусева, изданный ещё при великом князе Иоанне Васильевиче III.
– «А досудятся до поля, – читал он, указывая пальцем на одно место в судебнике, – а у поля, не стояв, помирятся…» – как дьяка прервали восклицания толпы.
– Царь едет! Царь едет! – говорили все, волнуясь и снимая шапки.
Окружённый множеством опричников, Иван Васильевич подъехал верхом к месту поединка, слез с коня, взошёл по ступеням помоста и, поклонившись народу, опустился на кресла с видом человека, готовящегося смотреть на занимательное зрелище.
Позади и около него разместились стоя царедворцы.
В то же время на всех слободских церквах зазвонили колокола, и с двух противоположных концов въехали во внутренность цепи Вяземский и Морозов, оба в боевых нарядах. На Морозове был дощатый доспех, то есть стальные бахтерцы из наборных блях, наведённых через ряд серебром. На́ручи, рукавицы и поножи блестели серебряными разводами. Голову покрывал высокий шишак с серебром и чернью, а из-под венца его падала на плечи боярина кольчатая бармица, скрещенная на груди и укреплённая круглыми серебряными бляхами. У бедра его висел на узорном поясе, застёгнутом крюком, широкий прямой тесак, которого крыж, ножновые обоймицы и наконечник были также серебряные. К правой стороне седла привешен был концом вниз золочёный шестопёр, оружие и знак достоинства, в былые годы неразлучный с боярином в его славных битвах, но ныне, по тяжести своей, вряд ли кому по руке.
Под Морозовым был грудастый чёрно-пегий конь с подпалинами. Его покрывал бархатный малиновый чалдар, весь в серебряных бляхах. От кованого налобника падали по сторонам малиновые шёлковые морхи, или кисти, перевитые серебряными нитками, а из-под шеи до самой груди висела такая же кисть, больше и гуще первых, называвшаяся наузом. Узда и поводья состояли из серебряных цепей с плоскими вырезными звеньями неравной величины.
Мерно шёл конь, подымая косматые ноги в серебряных наколенниках, согнувши толстую шею, и когда Дружина Андреевич остановил его саженях в пяти от своего противника, он стал трясти густою волнистою гривой, достававшею до самой земли, грызть удила и нетерпеливо рыть песок сильным копытом, выказывая при каждом ударе блестящие шипы широкой подковы. Казалось, тяжёлый конь был подобран под стать дородного всадника, и даже белый цвет его гривы согласовался с седою бородой боярина.
Вооружение Вяземского было гораздо легче. Ещё страдая от недавних ран, он не захотел надеть ни зерцала, ни бахтерцов, хотя они и считались самою надёжною бронёй, но предпочёл им лёгкую кольчугу. Её ожерелье, подол и зарукавья горели дорогими каменьями. Вместо шишака на князе была ерихонка, то есть низкий, изящно выгнутый шлем, имевший на венце и ушах золотую насечку, а на тулье высокий сноп из дрожащих золотых проволок, густо усыпанных во всю длину их яхонтовыми искрами. Сквозь полку шлема проходила отвесно железная золочёная стрела, предохранявшая лицо от поперечных ударов; но Вяземский, из удальства, не спустил стрелы, а, напротив, поднял её посредством щурепца до высоты яхонтового снопа, так что бледное лицо его и тёмная борода оставались совершенно открыты, а стрела походила на золотое перо, щёгольски воткнутое в полку ерихонки. На поясе, плотно стянутом пряжкой поверх кольчуги и украшенном разными привесками, звенцами и бряцальцами, висела кривая сабля, вся в дорогих каменьях, та самая, которую заговорил мельник и на которую теперь твёрдо надеялся Вяземский. У бархатного седла фиолетового цвета с горощатыми серебряными гвоздями и с такими же коваными скобами прикреплён был булатный топорок с фиолетовым бархатным черенком в золотых поясках. Из-под нарядного подола кольчуги виднелась белая шёлковая рубаха с золотым шитьём, падавшая на зарбасные штаны жаркого цвета, всунутые в зелёные сафьянные сапоги, которых узорные голенищи, не покрытые поножами, натянуты были до колен и перехватывались под сгибом и у щиколоток жемчужного тесьмою.
Конь Афанасья Ивановича, золотисто-буланый аргамак, был весь увешан, от головы до хвоста, гремячими цепями из дутых серебряных бубенчиков. Вместо чепрака или чалдара нардовая кожа покрывала его спину. На воронёном налобнике горели в золотых гнёздах крупные яхонты. Сухие чёрные ноги горского скакуна не были вовсе подкованы, но на каждой из них, под бабкой, звенело по одному серебряному бубенчику.
Давно уже слышалось на площади звонкое ржание аргамака. Теперь, подняв голову, раздув огненные ноздри и держа чёрный хвост на отлёте, он сперва лёгкою поступью, едва касаясь земли, двинулся навстречу коню Морозова: но когда князь, не съезжаясь с противником, натянул гремучие поводья, аргамак прыгнул в сторону и перескочил бы через цепь, если бы седок ловким поворотом не заставил его вернуться на прежнее место. Тогда он взвился на дыбы и, крутясь на задних ногах, норовил опрокинуться навзничь, но князь нагнулся на луку, отпустил ему поводья и вонзил в бока его острые кизилбашские стремена. Аргамак сделал скачок и остановился как вкопанный. Ни один волос его чёрной гривы не двигался. Налитые кровью глаза косились по сторонам, и по золотистой шерсти разбегались надутые жилы узорною сеткой.
При появлении Вяземского, когда он въехал, гремя и блестя и словно обрызганный золотым и алмазным дождём, владимирский гусляр не мог удержаться от восторга; но удивление его относилось ещё более к коню, чем ко всаднику.
– Эх, конь! – говорил он, топая ногами и хватаясь в восхищении за голову, – экий конь! подумаешь. И не видывал такого коня! Ведь всякие перебывали, а небось такого Бог не послал! Что бы, – прибавил он про себя, – что бы было в ту пору этому седоку, как он есть, на Поганую Лужу выехать! Слышь ты, – продолжал он весело, толкая локтем товарища, – слышь ты, дурень, который конь тебе боле по́ сердцу?
– А тот! – отвечал парень, указывая пальцем на морозовского коня.
– Тот? А зачем же тот?
– А затем, что поплотняе! – ответил парень лениво.
Гусляр залился смехом, но в это время раздался голос бирючей:
– Православные люди! – кричали они в разные концы площади, – зачинается судный бой промеж оружничего царского, князь Афанасья Иваныча Вяземского и боярина Дружины Андреича Морозова. Тягаются они в бесчестии своём, в бою, и увечье, и в увозе боярыни Морозовой! Православные люди! Молитесь Пресвятой Троице, дабы даровала она одоление правой стороне!
Площадь затихла. Все зрители стали креститься, а боярин, приставленный ведать поединок, подошёл к царю и проговорил с низким поклоном:
– Прикажешь ли, государь, зачинаться полю?
– Зачинайте! – сказал Иоанн.
Боярин, окольничий, поручники, стряпчие и оба дьяка отошли в сторону.
Боярин подал знак.
Противники вынули оружие.
По другому знаку надлежало им скакать друг на друга, но, к изумлению всех, Вяземский закачался на седле и выпустил из рук поводья. Он свалился бы на землю, если б поручник и стряпчий не подбежали и не помогли ему сойти с коня. Подоспевшие конюхи успели схватить аргамака под уздцы.
– Возьмите его! – сказал Вяземский, озираясь померкшими очами, – я буду биться пешой!
Видя, что князь сошёл с коня, Морозов также слез с своего чёрно-пегого и отдал его конюхам.
Стряпчий Морозова подал ему большой кожаный щит с медными бляхами, приготовленный на случай пешего боя.
Стряпчий Вяземского поднёс ему также щит, воронёный, с золотою насечкой и золотою бахромой.
Но Афанасий Иванович не имел силы вздеть его на руку. Ноги под ним подкосились, и он упал бы вторично, если б его не подхватили.
– Что с тобой, князь? – сказали в один голос стряпчий и поручник, с удивлением глядя ему в очи, – оправься, князь! У поля не стоять, всё равно что побиту быть!
– Сымите с меня бронь! – проговорил Вяземский, задыхаясь, – сымите бронь! Корень душит меня!
Он сбросил с себя ерихонку, разорвал ожерелье кольчуги и сдёрнул с шеи гайтан, на котором висела шёлковая ладанка с болотным голубцом.
– Анафема тебе, колдун! – вскричал он, бросая гайтан далеко от себя, – анафема, что обманул меня!
Дружина Андреевич подошёл к Вяземскому с голым тесаком.
– Сдавайся, пёс, – сказал он, замахнувшись, – сознайся в своём окаянстве!
Поручники и стряпчие бросились между князя и Морозова.
– Нет! – сказал Вяземский, и отуманенный взор его вспыхнул прежнею злобою, – рано мне сдаваться! Ты, старый ворон, испортил меня! Ты свой тесак в святую воду окунул! Я поставлю за себя бойца, и тогда увидим, чья будет правда!
Между стряпчими обеих сторон зачался спор. Один утверждал, что суд окончен в пользу Морозова, другой, что суда вовсе не было, потому что не было боя.
Царь между тем заметил движение Вяземского и велел подать себе брошенную им ладанку. Осмотрев её с любопытством и недоверчивостью, он подозвал Малюту.
– Схорони это! – шепнул он, – пока не спрошу! А теперь, – произнёс он громко, – подвести ко мне Вяземского!
– Что, Афоня? – сказал он, усмехаясь двусмысленно, когда подошёл к нему Вяземский, – видно, Морозов тебе не под силу?
– Государь, – ответил князь, которого лицо было покрыто смертельною бледностью, – ворог мой испортил меня! Да к тому ж я с тех пор, как оправился, ни разу брони не надевал. Раны мои открылись; видишь, как кровь из-под кольчуги бежит! Дозволь, государь, бирюч кликнуть, охотника вызвать, чтобы заместо меня у поля стал!
Домогательство Вяземского было противно правилам. Кто не хотел биться сам, должен был объявить о том заране. Вышедши раз на поединок, нельзя было поставить вместо себя другого. Но царь имел в виду погибель Морозова и согласился.
– Вели кричать бирюч, – сказал он, – авось кто поудалее тебя найдётся! А не выйдет никто, Морозов будет чист, а тебя отдадут палачам!
Вяземского отвели под руки, и вскоре, по приказанию его, глашатаи стали ходить вдоль цепи и кричать громким голосом:
– Кто хочет из слободских, или московских, или иных людей выйти на боярина Морозова? Кто хочет биться за князя Вяземского? Выходите, бойцы, выходите стоять за Вяземского!
Но площадь оставалась безмолвна, и ни один охотник не являлся.
– Выходите, охотники, добрые бойцы! – кричали бирючи, – выходите! Кто побьёт Морозова, тому князь все свои вотчины отдаст, а будет побьёт простой человек, тому князь пожалует всю казну, какая есть у него!
Никто не откликался; все знали, что дело Морозова свято, и царь, несмотря на ненависть свою к Дружине Андреевичу, уже готовился объявить его правым, как вдруг послышались крики:
– Идёт охотник! Идёт! – И внутри оцеплённого места явился Матвей Хомяк.
– Гойда! – сказал он, свистнув саблею по воздуху. – Подходи, боярин, я за Вяземского!
При виде Хомяка Морозов, дожидавшийся доселе с голым тесаком, обратился с негодованием к приставам поединка.
– Не стану биться с наймитом! – произнёс он гордо. – Невместно боярину Морозову мериться со стремянным Гришки Скуратова.
И, опустив тесак в ножны, он подошёл к месту, где сидел царь.
– Государь, – сказал он, – ты дозволил ворогу моему поставить бойца вместо себя: дозволь же и мне найти наймита против наймита, не то вели отставить поле до другого раза.
Как ни желал Иван Васильевич погубить Морозова, но просьба его была слишком справедлива. Царю не захотелось в Божьем суде прослыть пристрастным.
– Кричи бирюч! – сказал он гневно, – а если не найдёшь охотника, бейся сам или сознайся в своей кривде и ступай на плаху!
Между тем Хомяк прохаживался вдоль цепи, махая саблей и посмеиваясь над зрителями.
– Вишь, – говорил он, – много вас, ворон, собралось, а нет ни одного ясного сокола промеж вас! Что бы хоть одному выйти, мою саблю обновить, государя потешить! Молотимши, видно, руки отмахали! На печи лёжа, бока отлежали!
– Ах ты чёрт! – проговорил вполголоса гусляр. – Уж я б тебе дал, кабы была при мне моя сабля! Смотри! – продолжал он, толкая под бок товарища, – узнаешь ты его?
Но парень не слышал вопроса. Он разинул рот и, казалось, впился глазами в Хомяка.
– Что ж? – продолжал Хомяк, – видно, нет между вами охотников? Эй вы, аршинники, калашники, пряхи, ткачихи? Кто хочет со мной померяться?
– А я! – раздался неожиданно голос парня, и, ухватясь обеими руками за цепь, он перекинул её через голову и чуть не вырвал дубовых кольев, к которым она была приделана.
Он очутился внутри ограды и, казалось, сам был удивлён своею смелостью.
Выпучив глаза и разиня рот, он смотрел то на Хомяка, то на опричников, то на самого царя, но не говорил ни слова.
– Кто ты? – спросил его боярин, приставленный к полю.
– Я-то? – сказал он и, подумав немного, усмехнулся.
– Кто ты? – повторил боярин.
– А Митька! – ответил он добродушно и как бы удивляясь вопросу.
– Спасибо тебе, молодец! – сказал Морозов парню, – спасибо, что хочешь за правду постоять. Коли одолеешь ворога моего, не пожалею для тебя казны. Не всё у меня добро разграблено; благодаря Божьей милости, есть ещё чем бойца моего наградить!
Хомяк видел Митьку на Поганой Луже, где парень убил под ним коня ударом дубины и, думая навалиться на всадника, притиснул под собою своего же товарища. Но в общей свалке Хомяк не разглядел его лица, да, впрочем, в Митькиной наружности и не было ничего примечательного. Хомяк не узнал его.
– Чем хочешь ты драться? – спросил приставленный к полю боярин, глядя с любопытством на парня, у которого не было ни брони, ни оружия.
– Чем драться? – повторил Митька и обернулся назад, отыскивая глазами гусляра, чтобы с ним посоветоваться.
Но гусляр, видно, отошёл на другое место, и сколько ни глядел Митька, он не мог найти его.
– Что ж, – сказал боярин, – бери себе саблю да бронь, становись к полю!
Митька стал озираться в замешательстве.
Царю показались приёмы его забавными.
– Дать ему оружие! – сказал он. – Посмотрим, как он умеет биться!
Митьке подали полное вооружение; но он, сколько ни старался, никак не мог пролезть в рукава кольчуги, а шлем был так мал для головы его, что держался на одной макушке.
В этом наряде Митька, совершенно растерянный, оборачивался то направо, то налево, всё ещё надеясь найти гусляра и спросить его, что ему делать?
Глядя на него, царь начал громко смеяться. Примеру его последовали сперва опричники, а потом и все зрители.
– Чаво вы горла дярёте-то? – сказал Митька с неудовольствием, – я и без вашего колпака и без железной рубахи-то на энтова пойду!
Он указал пальцем на Хомяка и начал стаскивать с себя кольчугу.
Раздался новый хохот.
– С чем же ты пойдёшь? – спросил боярин.
Митька почесал затылок.
– А нет у вас дубины? – спросил он протяжно, обращаясь к опричникам.
– Да что это за дурень? – вскричали они, – откуда он взялся? Кто его втолкнул сюда? Или ты, болван, думаешь, мы по-мужицки дубинами бьёмся?
Но Иван Васильевич забавлялся наружностью Митьки и не позволил прогнать его.
– Дать ему ослоп, – сказал он, – пусть бьётся как знает!
Хомяк обиделся.
– Государь, не вели мужику на холопа твоего порухи класть! – воскликнул он. – Я твоей царской милости честно в опричниках служу и сроду ещё на ослопах не бился!
Но царь был в весёлом расположении духа.
– Ты бейся саблей, – сказал он, – а парень пусть бьётся по-своему. Дать ему ослоп. Посмотрим, как мужик за Морозова постоит!
Принесли несколько дубин.
Митька взял медленно в руки одну за другой, осмотрел каждую и, перебрав все дубины, повернулся прямо к царю.
– А нет ли покрепчае? – произнёс он вялым голосом, глядя вопросительно в очи Ивану Васильевичу.
– Принести ему оглоблю, – сказал царь, заранее потешаясь ожидающим его зрелищем.
Вскоре в самом деле явилась в руках Митьки тяжёлая оглобля, которую опричники вывернули насмех из стоявшего на базаре воза.
– Что, эта годится? – спросил царь.
– А для ча! – отвечал Митька, – пожалуй, годится.
И, схватив оглоблю за один конец, он для пробы махнул ею по воздуху так сильно, что ветер пронёсся кругом и пыль закружилась, как от налетевшего вихря.
– Вишь, чёрт! – промолвили, переглянувшись, опричники.
Царь обратился к Хомяку.
– Становись! – сказал он повелительно и прибавил с усмешкой: – Погляжу я, как ты увернёшься от мужицкого ослопа!
Митька между тем засучил рукава, плюнув в обе руки и сжавши ими оглоблю, потряхивал ею, глядя на Хомяка. Застенчивость его исчезла.
– Ну, ты! становись, што ли! – произнёс он с решимостью. – Я те научу нявест красть!
Положение Хомяка, ввиду непривычного оружия и необыкновенной силы Митьки, было довольно затруднительно, а зрители, очевидно, принимали сторону парня и уже начинали посмеиваться над Хомяком.
Замешательство стремянного веселило царя. Он уже смотрел на предстоящий бой с тем самым любопытством, какое возбуждали в нём представления скоморохов или медвежья травля.
– Зачинайте бой! – сказал он, видя, что Хомяк колеблется.
Тогда Митька поднял над головою оглоблю и начал кружить её, подступая к Хомяку скоком.
Тщетно Хомяк старался улучить мгновение, чтобы достать Митьку саблей. Ему оставалось только поспешно сторониться или увёртываться от оглобли, которая описывала огромные круги около Митьки и делала его недосягаемым.
К великой радости зрителей и к немалой потехе царя Хомяк стал отступать, думая только о своём спасении; но Митька с медвежьего ловкостью продолжал к нему подскакивать, и оглобля, как буря, гудела над его головою.
– Я те научу нявест красть! – говорил он, входя постепенно в ярость и стараясь задеть Хомяка по голове, по ногам и по чём ни попало.
Участие зрителей к Митьке проявлялось одобрительными восклицаниями и наконец дошло до восторга.
– Так! Так! – кричал народ, забывая присутствие царя, – хорошенько его! Ай да парень! Отстаивай Морозова, стой за правое дело!
Но Митька думал не о Морозове.
– Я те научу нявест красть! – приговаривал он, кружа над собою оглоблю и преследуя Хомяка, который увивался от него во все стороны.
Несколько раз опричникам, стоявшим вдоль цепи, пришлось присесть к земле, чтоб избегнуть неминуемой смерти, когда оглобля, завывая, проносилась над их головами.
Вдруг раздался глухой удар, и Хомяк, поражённый в бок, отлетел на несколько сажен и грянулся оземь, раскинувши руки.
Площадь огласилась радостным криком.
Митька тотчас навалился на Хомяка и стал душить его.
– Полно! Полно! – закричали опричники, а Малюта поспешно нагнулся к Ивану Васильевичу и сказал ему с озабоченным видом:
– Государь, вели оттащить этого дьявола! Хомяк у нас лучший человек во всей опричнине!
– Тащить дурака за́ ноги! – закричал царь, – окатить его водой, только чур жива оставить!
С трудом удалось опричникам оттащить Митьку, но Хомяка подняли уже мёртвого, и когда внимание всех обратилось на посиневшее лицо его, рядом с Митькой очутился владимирский гусляр и, дёрнув его за́ полу, сказал ему шёпотом:
– Иди, дурень, за мной! Уноси свою голову!
И оба исчезли в толпе народа. <…>
1. Почему царь решил обратиться к Божьему суду?
2. Почему Вяземский решился прибегнуть к заговору?
3. Почему суд оборвался, не начавшись? Какую замену нашли себе участники поединка?
4. Почему «владимирский гусляр» спешно увёл победителя с поля боя?
Божий суд происходил на Красной площади Слободы. Внимательно прочтите его описание. Как вам кажется, почему автор так детально описывает боевое облачение соперников и их коней?
1. Какую сюжетную линию вы считаете главной в романе? Почему?
2. Назовите важнейшие эпизоды сюжетных линий романа, начиная с завязки каждой из них. Какая из сюжетных линий возникает раньше: линия князь Серебряный и Елена Дмитриевна Морозова или линия князь и царь? Как они связаны между собой?
3. Какую роль в романе играет окружение главных героев? Как автор использует его изображение, чтобы постоянно подчёркивать своё противостояние деспотизму?
1. Охарактеризуйте художественные приёмы, которыми особенно активно пользуется автор в «Князе Серебряном» как историческом романе.
2. Какую роль играет фольклор на страницах этого исторического романа? Какова в нём роль народных песен, пословиц и поговорок?
3. Какую роль в развитии сюжета романа играют его интерьеры? Как пир (глава «Пир») помогает понять не только обстановку этого события, но и характеры его участников?
4. Каковы особенности пейзажных зарисовок романа? Как они связаны с развитием его сюжета?
5. Какую роль играет контраст как художественный приём в раскрытии образов героев и в развитии сюжета романа?
1. С какими знакомыми вам художественными произведениями вы могли бы сравнить этот роман?
2. Попробуйте сравнить поэму М. Ю. Лермонтова «Песнь про… купца Калашникова…» и роман А. К. Толстого «Князь Серебряный».
3. Подготовьте отзыв на роман, продумав его название: «Оценка „Князя Серебряного“ А. К. Толстого как исторического романа», «Иван Грозный и его окружение на страницах романа», «Автор и его оценка эпохи Грозного на страницах романа» и т. д. Можно не писать отзыв, а сделать только его примерный план. Вот один из вариантов.
I. Введение. Эпоха и быт. Роль «Домостроя» в XVI веке на Руси.
II. Князь Никита Романович Серебряный и Елена Дмитриевна:
1) встреча и обеты юных влюблённых;
2) пять лет разлуки;
3) неожиданная встреча князя и боярыни Морозовой;
4) бесчестные замыслы князя Вяземского;
5) похищение Елены;
6) поиски;
7) гибель боярина Морозова;
8) последняя встреча монахини и князя.
III. Заключение. Неизбежность трагического финала (благородство души диктует логику поступков).
4. Смогли бы вы дать точную характеристику царю Ивану Грозному, опираясь на текст романа «Князь Серебряный»?