(1894–1943)
За пятнадцатилетний период творческой деятельности Ю. Н. Тынянов проявил себя как исторический романист, литературовед, один из основателей нашего кино, переводчик.
В. Каверин в своих воспоминаниях «Друг юности и всей жизни» отмечал, что к семнадцати годам Тынянов «не просто прочёл, а пережил русскую литературу», память его была необыкновенной, он поражал всех способностью читать наизусть часами Пушкина и Шевченко.
Тынянов учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета, где больше всего занимался в пушкинском семинаре у профессора Венгерова. На одном из заседаний он прочёл свой доклад о Кюхельбекере, высоко оценённый преподавателем. Тынянов вспоминает: «Венгеров оживился. Захлопал. Так началась моя работа».
Литературная деятельность Ю. Тынянова началась с историко-биографического романа «Кюхля»[19] о жизни поэта-декабриста В. К. Кюхельбекера. До появления романа о нём как поэте и человеке знали мало, его имя упоминалось, лишь когда говорили о лицейском друге – великом Пушкине. Писатель сумел, широко привлекая архивные материалы, тщательно анализируя творчество В. Кюхельбекера, воссоздать образ этого человека.
Вслед за Пушкиным Тынянов стремился в своих произведениях «воскрешать век минувший в его истине». Вокруг героя развёртывается панорама общественной жизни России первых десятилетий XIX века. Время представлено в событиях и людях, известных истории, – видных политических деятелях, писателях. Среди них Пушкин, преданнейший друг, чей образ возникает даже в предсмертных видениях Кюхли.
Этапы биографии героя сливаются с изображением картин исторического плана. Так, в центре романа – события 14 декабря 1825 года на Сенатской площади и на их фоне романтически восторженный поэт Кюхельбекер, полный решимости, готовый к подвигу, но волей обстоятельств бессильный что-либо сделать. Драма, вызванная разгромом восстания, для Кюхельбекера перерастает в трагедию человека, «выключенного из эпохи, вытолкнутого из жизни». Им овладевает безразличие, потому что теперь «стремиться решительно некуда, ждать решительно нечего». Дальше была Петропавловская крепость, где «время как бы остановилось», затем поселение в далёкой Сибири.
Следующий исторический роман Ю. И. Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара» – книга о Грибоедове. Если в первом произведении перед читателем проходит вся жизнь Кюхельбекера с детских лет до самой смерти, то новый роман о русском посланнике и большом писателе посвящён лишь последнему году жизни создателя комедии «Горе от ума», его трагической гибели в Тегеране. Прошлое даётся в воспоминаниях героев, в авторских отступлениях. Как и в «Кюхле», в книге о Грибоедове Тынянов стремится раскрыть общественно-исторические причины, породившие духовную драму дипломата и писателя, раскрыть «загадку» его личности.
Ю. Тынянов собирался написать роман о Петре и Петровской эпохе, не о смерти, а о жизни и деятельности русского императора; читал множество книг, собирал материалы, делал выписки, наброски, планы. К сожалению, этому замыслу не удалось осуществиться – помешала тяжёлая болезнь и смерть.
Незавершённым остался и роман-исследование «Пушкин». Написаны лишь три части «Детство», «Лицей» и «Юность», но произведение воспринимается как целостная книга о детстве и юности великого русского поэта.
Любовь к родине, к русской литературе, к историческому прошлому своего народа пронизывает всё творчество Ю. Н. Тынянова.
Тыняновым было написано несколько исторических произведений с оригинальным сюжетом. К ним относятся рассказ «Подпоручик Киже», в основу которого положен исторический анекдот времени царствования Павла I, и повесть «Восковая персона», раскрывающая трагическое одиночество Петра I.
В рассказе Ю. Н. Тынянова «Подпоручик Киже», получившем всеобщее признание, говорится о том, как ошибка нового полкового писаря, нечаянно написавшего вместо «подпоручики же Стивен, Рыбак… назначаются» – «подпоручик Киже, Стивен…», породила человека, «фигуры не имеющего». Но приказ, уже подписанный императором, есть приказ, и, значит, подпоручик Киже должен существовать – без лица, но с фамилией.
В том же приказе, который сделал подпоручика живым, растерявшийся от страха молодой писарь допустил вторую ошибку. Он написал: «Поручика Синюхаева, как умершего горячкой, считать по службе выбывшим». Приказы же «имели не смысл, не значение, а собственную жизнь и власть, – пишет автор. – …Приказ как-то изменял полки, улицы и людей». Поэтому закономерен и приказ командира полка – «считать подпоручика Киже в живых, назначить в караул; поручика Синюхаева, как умершего горячкой, считать по службе выбывшим». Поручик Синюхаев привык внимать приказам как «особым словам», чувствовать их власть и даже ни разу не подумал, что в приказе сделана ошибка, напротив того, ему «показалось, что он по ошибке, по оплошности жив». Да и доказать кому-нибудь, что он жив, было невозможно.
Находчивый адъютант, когда кто-то закричал под окном спящего Павла I «Караул!», называет имя мнимого подпоручика Киже, так как настоящего виновника не могут найти. С этого момента подпоручик Киже начинает жить самостоятельной жизнью. Он наказан (его прогоняют сквозь строй), сослан в Сибирь («важное пространство» шло между часовыми, сопровождавшими его в ссылку, и никто ничему не удивлялся); потом подпоручик был прощён императором, возвращён в Петербург, произведён в поручики, капитаны, полковники, генералы. К числу «лучших людей» относит его император: Киже несёт службу «без ропота и шума». Характера своего героя автор не раскрывает, так как нет самого героя, зато «с поразительной достоверностью показан характер самого государства» (В. Каверин).
Рассказ «Подпоручик Киже» был переведён на несколько европейских языков, на его сюжет был поставлен кинофильм и одноактный балет (музыка С. С. Прокофьева).
«Восковая персона». Повесть «Восковая персона» начинается с изображения умирающего Петра I «посреди трудов недоконченных». Одна мысль терзает его: на кого оставить Россию, сей «немалый корабль», которому была отдана вся его жизнь? На кого оставить государство, «великую науку», «немалое искусство»? Все вокруг него, начиная с жены Катерины и любимца Меншикова, равнодушны к делу его жизни. Идёт «неслыханный скандал», «ручная и ножная драка» между первыми людьми государства. «Наложить топор», ликвидировать «гнилой корень» – взяточничество, казнокрадство, обман, которые характеризуют его окружение, – Пётр не успел.
Предсмертные размышления императора, его мысленное прощание со всем тем, что ему было дорого, – эти страницы не могут оставить равнодушными читателей. Перед нами трагедия человека, всю жизнь трудившегося для отечества («А для кого трудился? Для отечества»). Он оставляет страну в тот момент, когда он так нужен, когда нет рядом преемника, который продолжил бы его дело преобразования России.
Скульптор Растрелли после смерти императора создаёт его «восковое подобие» – восковую персону, которая движется на тайных пружинах и продолжает беспокоить живых.
Восковая персона. В сокращении
Глава первая
Доктор вернейший, потщись мя лечити. Болезненну рану от мя отлучите.
Данилыч, герцог Ижорский[20], теперь вовсе не раздевался. Он сидел в своей спальной комнате и подрёмывал: не идут ли?
Он уж так давно приучился посиживать и сидя дремать: ждал гибели за монастырское пограбление, почепское межевание и великие дачи, которые ему давали: кто по сту тысячей, а кто по пятьдесят ефимков; от городов и от мужиков; от иностранцев разных состояний и от королевского двора; а потом – при подрядах на чужое имя, обшивке войска, изготовлении негодных портиш – и прямо из казны. У него был нос вострый, пламенный, и сухие руки. Он любил, чтоб всё огнём горело в руках, чтоб всего было много и всё было самое наилучшее, чтобы всё было стройно и бережно.
По вечерам он считал свои убытки:
– Васильевский остров был мне подаренный, а потом в одночасье отобран. В последнем жалованье по войскам обнесён. И только одно для меня великое утешение будет, если город Батурин[21] подарят.
Светлейший князь Данилыч обыкновенно призывал своего министра Волкова и спрашивал у него отчёта, сколько маетностей числится у него по сей час. Потом запирался, вспоминал последнюю цифру, пятьдесят две тысячи подданных душ, или вспоминал об убойном и сальном промысле, что был у него в архангельском Городе, – и чувствовал некоторую потаённую сладость у самых губ, сладость от маетностей[22], что много всего имеет, больше всех, и что всё у него растёт. Водил войска, строил быстро и рачительно, был прилежный и охотный господин, но миновались походы и кончались канальные строения, а рука была всё сухая, горячая, ей работа была нужна, или нужна была баба, или дача[23]?
Данилыч, князь Римский, полюбил дачу.
Он уже не мог обнять глазом всех своих маетностей, сколько ему принадлежало городов, селений и душ, – и сам себе иногда удивлялся:
– Чем боле володею, тем боле рука горит. <…>
И теперь, по прошествии многих мелких и крупных дач и грабительств и ссылке всех неистовых врагов: барона Шафирки, еврея, и многих других, он сидел и ждал суда и казни, а сам всё думал, сжав зубы:
«Отдам половину, отшучусь».
А выпив ренского, представлял уже некоторый сладостный город, свой собственный, и прибавлял:
– Но уж Батурин – мне.
А потом пошло всё хуже и хуже; и легко было понять, что может быть выем обеих ноздрей – каторга.
Оставалась одна надежда в этом упадке: было переведено много денег на Лондон и Амстердам, и впоследствии пригодятся.
Но кто родился под планетой Венерой – Брюс говорил про того: исполнение желаний и избавление из тесных мест. Вот сам и заболел.
Теперь Данилыч сидел и ждал: когда позовут? Михайловна всё молилась, чтоб уж поскорей.
И две ночи он уже так сидел в параде, во всей форме.
И вот, когда он так сидел и ждал, под вечер вошёл к нему слуга и сказал:
– Граф Растреллий, по особому делу.
– Что ж его черти принесли? – удивился герцог. – И графство его негодное.
Но вот уже входил сам граф Растреллий[24].
Его графство было не настоящее, а папежское: папа за что-то дал ему графство, или он это графство купил у папы, а сам он был не кто иной, как художник искусства. <…>
Его пропустили с подмастерьем, господином Лежандром. Господин Лежандр шёл по улицам с фонарём и освещал дорогу Растреллию, а потом внизу доложил, что просит пропустить к герцогу и его, подмастерья, господина Лежандра, потому что бойчей знает говорить по-немецки.
Их допустили. <…>
Граф Растреллий поклонился и произнёс, что дук[25] д’Ижора – изящный господин и великолепный покровитель искусств, отец их, и что он только для того и пришёл.
– Ваша алтесса[26] – отец всех искусств, – так передал это господин подмастерье Лежандр, но сказал вместо «искусств»: «штук», потому что знал польское слово – штука, обозначающее: искусство. <…>
Тут Растреллий сказал, а господин Лежандр пояснил:
– Дошло до его слуха, что когда император помрёт, то господин де Каравакк хочет делать с него маску, и господин де Каравакк не умеет делать масок, а маски с мёртвых умеет делать он, Растреллий.
Но тут Меншиков легонько вытянулся в креслах, воздушно соскочил с них и подбежал к двери. Заглянул за дверь и потом долго глядел в окошко; он смотрел, нет ли где изыскателей и доносителей.
Потом он приступил к Растреллию и сказал так:
– Ты что бредишь непотребные слова, относящиеся к самой персоне? Император жив и нынче получил облегчение.
Но тут граф Растреллий сильно махнул головой с отрицанием.
– Император, конечно, умрёт в четыре дня, – сказал он, – так говорил мне господин врач Лацаритти.
И тут же, поясняя речь, ткнул двумя толстыми и малыми пальцами вниз, в пол, – что именно в четыре дня император, конечно, пойдёт уже в землю.
И тут Данилыч почувствовал лёгкий озноб и потрясение, потому что никто ещё из посторонних так явно не говорил о царской смерти. Он почувствовал восторг, что как бы восторгают его над полом и он как бы возносится в воздухе над своим состоянием. Всё переменилось в нём. И уже за столом и в креслах сидел спокойный человек, отец искусств, который более не интересовался мелкой дачей.
Тут Растреллий сказал, а господин подмастерье Лежандр и министр Волков перевели, каждый по-своему:
– Он, Растреллий, это хочет для того сделать, что той любопытной маской он надеется приобрести большое внимание при иностранных дворах, и у Цесаря, равно как и во Франции. А зато обещается он, Растреллий, сделать маску и с самого герцога, когда тот умрёт, и согласен сделать ему портрет, медный, небольшой, с герцогской дочери.
– Ты ему скажи – я сам с него маску спущу, – сказал Данилыч, – а с дочки пусть сделает середней величины. Дурак.
И Растреллий обещался.
Но потом, потоптавшись, побулькав толстыми губами, он вытянул вдруг правую ручку – на правой ручке горели рубины и карбункулы – и стал говорить до того быстро, что Лежандр и Волков, открыв рты, стояли и ничего не переводили. Его речь была как пузырьки, которые всплывают на воде вокруг купающегося человека и так же быстро лопаются. Пузырьки всплывали и лопались – и наконец купающийся человек нырнул: граф Растреллий захлебнулся.
Потом герцогу доложили: есть искусство изящное и самое верное, так что нельзя портрет отличить от того человека, с которого портрет делан. Ни медь, ни бронза, ни самый мягкий свинец, ни левкос не идут против того вещества, из которого делают портреты художники этого искусства. Искусство это самое древнее и дольше всего держится, ещё со времён даже римских императоров. И вещество само лезет в руку, так оно лепко, и малейший выем или выпуклость оно всё передаёт, стоит надавить, или выпятить ладошкой, или влепить пальцем, или вколупнуть стилем, а потом лицевать, гладить, обладить, обровнять, – и получается: великолепие.
Меншиков с беспокойством следил за пальцами Растреллия. Маленькие пальцы, кривые от холода и водки, красные, морщинистые, мяли воздушную глину. И, наконец, оказалось ещё следующее: лет двести назад нашли в итальянской земле девушку, девушка была как живая, и всё было как живое и сверху и сзади. То была, одни говорили, статуя работы известного мастера Рафаила, а другие говорили, что Андрея Верокия или Орсиния.
И тут Растреллий захохотал, как смеётся растущее дитя: его глаза скрылись, нос сморщился, и он крикнул, торопясь:
– Но то была Юлия, дочь известного Цицерона, живая, то есть не живая, но сама природа сделала со временем её тем веществом. – И Растреллий захлебнулся. – И это вещество – воск.
– Сколько за тую девку просят? – спросил герцог.
– Она непродажна, – сказал Лежандр.
– Она непродажна, – сказал Волков.
– То и говорить не стоит, – сказал герцог.
Но тут Растреллий поднял вверх малую, толстую руку.
– Скажите дуку Ижорскому, – приказал он, – что со всех великих государей, когда умирают, непременно делают по точной мерке такие восковые портреты. И есть портрет покойного короля Луи Четырнадцатого, и его делал славный мастер Антон Бенуа – мой учитель и наставник в этом деле, и теперь во всех европейских землях, больших и малых, остался для этого дела один мастер: и тот мастер – я.
И пальцем ткнул себя в грудь и поклонился широко и пышно дуку Ижорскому, Данилычу.
Спокойно сидел Данилыч и спросил у мастера:
– А ростом портрет велик ли?
Растреллий ответил:
– Портрет мелок, как сам покойный французский государь был мал; рот у него женский; нос как у орла клюв; но нижняя губа сильна и знатный подбородок. Одет он в кружева, и есть способ, чтоб он вскакивал и показывал рукой благоволение посетителям, потому что он стоит в музее.
Тут руки у Данилыча задвигались: он был малознающ в устройствах, но роскошен и любил вещи. Он не любил художества, а любил досужество. Но по привычке спросил, как бы из любознания:
– А махина внутри или приделана снаружи, и из стали или железная – или какая?
Но тут же махнул рукой и сказал:
– А обычай тот глуп, чтоб персоне вскакивать и всякому бездельнику оказывать честь, да и не время мне сейчас.
Но после краткого перевода Растреллий поймал воздух в кулак и так поднёс герцогу:
– Фортуна, – сказал он, – кто нечаянно ногой наступит – перед тем персона встанет, всё то есть испытание фортуны.
И тут наступило полное молчание. Тогда герцог Ижорский вынул из глубокого кармана серебряный футляр, достал из него зубочистку и почистил ею в зубах.
– А воск от литья, от фурмов[27] пушечных что остался, – на тот портрет годится? – спросил он потом.
Растреллий дал гордый ответ, что нет, не годится, нужен самый белый воск, но тут вошла Михайловна.
– Зовут, – сказала она.
И Данилыч, светлейший князь, встал, распоряжаться готовый. <…>
Всю ночь он трудился во сне, ему снились трудные сны.
А для кого трудился? – Для отечества.
Рукам его снилась ноша. Он эту ношу таскал с одного беспокойного места в другое, а ноги уставали, становились всё тоньше и стали под конец совсем тонкие. <…>
Он совсем проснулся.
Печь была натоплена с вечера так, что глазурь калилась и как на глазах лопалась, как будто потрескивала. Комната была малая, сухая, самый воздух лопался, как глазурь, от жары.
Ах, если б малую, сухую голову проняла бы фонтанная прохлада!
Чтобы фонтан напружился и переметнул свою струю – вот тогда разорвало бы болезнь.
А когда всё тело проснулось, оно поняло: Петру Михайлову приходит конец, самый конечный и скорый. Самое большее оставалась ему неделя. На меньшее он не соглашался, о меньшем он думать боялся. А Петром Михайловым он звал себя, когда любил или жалел.
И тогда глаза стали смотреть на синие голландские кафли, которые он выписал из Голландии, и здесь пробовал такие кафли завести, да не удалось, на эту печь, которая долго после него простоит, добрая печь.
Отчего те кафли не завелись? Он не вспомнил и смотрел на кафли, и смотрение было самое детское, безо всего.
Мельница ветряная,
и павильон с мостом,
и корабли трёхмачтовые.
И море. <…>
Дерево, кудрявое, похожее на китайское, коляска, в ней человек, а с той стороны башня, и флаг, и птицы летят.
Шалаш, и рядом девка большая, и сомнительно, может ли войти в шалаш, потому что не сделана пропорция.
Голландский монах, плешивый, под колючим деревом читает книгу. На нём толстая дерюга и сидит, оборотясь задом.
И море.
Голубятня, простая, с колонками, а колонки толстые, как колена. И статуи, и горшки. Собака позади, с женским лицом, лает. Птица сбоку делает на краул крылом.
Китайская пагода прохладная.
Два толстых человека на мосту, а мост на сваях, как на книжных переплётах. Голландское обыкновение.
Ещё мост, подъёмный, на цепях, а выем круглый.
Башня, сверху опущен крюк, на крюке верёвка, а на верёвке мотается кладь. Тащат. А внизу, в канале, лодка и три гребца, на них круглые шляпы, и они везут в лодке корову. И корова с большой головой и ряба, краплёная.
Пастух гонит рогатое стадо, а на горе деревья, колючие, шершавые, как собаки. Летний жар.
Замок, квадратный, старого образца, утки перед замком в заливе, и дерево накренилось. Норд-ост.
И море.
Разорённое строение или руины, и конное войско едет по песку, а стволы голые, и шатры рогатые.
И корабль трёхмачтовый и море.
И прощай, море, и прощай, печь.
Прощайте, прекрасные палаты, более не ходить по вас!
Прощай, верея[28], верейка! На тебе не отправляться к Сенату!
Не дожидайся! Команду распустить, жалованье выдать!
Прощайте, кортик с портупеей!
Кафтан!
Туфли!
Прощай, море! Сердитое!
Паруса тоже, прощайте!
Канаты просмоленные!
Морской ветер, устерсы!
Парусное дело, фабрические дворы, прощайте!
Дело навигацкое и ружейное!
И ты тоже прощай, шерстобитное дело и валяное дело! И дело мундира!
Ещё прощай, рудный розыск, горы, глубокие, с духотой!
В мыльню сходить, испа́риться!
Малвазии выпить доктора запрещают!..
Петергофский огород, прощай! Великолуцкие грабины, липы амстердамские! <…>
Прощай, Питер-Бас[29], господин капитан бомбардирской роты Пётр Михайлов!
От злой и внутренней секретной болезни умираю!
И неизвестно, на кого отечество, и хозяйство, и художества оставляю!
Он плакал без голоса в одеяло, а одеяло было лоскутное, из многих лоскутьев, бархатных, шёлковых и бумазейных, как у деревенских детей, тёплое. И оно промокло с нижнего краю. Колпак сполз с его широкой головы; голова была стриженая, солдатская, бритый лоб. <…>
А человек рядом, в каморке, замолчал, не скрыпит пером, на счетах не брякает. И не успеть ему на тот гнилой корень топор наложить. Прогнали уже, видно, того человечка из каморы, некому боле его докладов слушать.
Миновал ему срок, продали его, умирает солдатский сын Пётр Михайлов! <…>
А в ту ещё ночь в каморе, что рядом со спальной комнатой, – сидел за столом небольшой человек, рябоват, широколиц, невиден. Шелестел бумагами. Все бумаги были разложены по порядку, чтоб в любое время предстать в спальную комнату и рапортовать. <…>
И когда настала болезнь, позвали того невидного человека, и ему сказано: будь рядом, в каморке, со спального моей комнатою, сбоку, потому что не могу более ходить в твои места. А ты сиди и пиши и мне докладывай. А обед тебе туда в каморку будут подавать. А сиди и таись. Таись и пиши.
И после того ежедневно в каморке скрып-бряк – человек кидал на счёты огульные числа. И утром второго дня человек прошёл в спальную комнату тайком и рапортовал. После этого рапорта стало дёргать губу, и показалась пена. Человечек стоял и ждал. Он был терпеливый, пережидал, а голову держал набок. Невидный человек. Потом, когда губодерга поменьшела, человечек поднял лоб, лоб был морщеный – и заметнул взгляд до самой персоны, даже до самых глаз, – и взгляд был простой, ресницы рыжи, этот взгляд бывалый. Тогда человек спросил, потише, как спрашивают о здоровье у хворого человека или у погорелого о доме:
– А как скажешь, сечь ли мне одни только сучья?
Но рот был неподвижен, не дёргался более и не отвечал ничего. А глаза были закрыты, и верно, начиналось внутреннее секретное грызение. Тогда рябой подумал, что тот не расслышал, и спросил ещё потише:
– А и скажешь ли наложить топор на весь корень?
А тот молчал, и этот всё стоял со своими бумагами.
Человек рябой, невидный. Мякинин Алексей.
Тогда глаза раскрылись, и тонкий голос, с трещиною, сказал Алексею Мякинину:
– Тли дотла.
А глаз закосил со страхом на Мякинина – показалось, что Мякинин жалеет. Но тот стоял – рыжий, пестрина шла у него по лицу, небольшой человек, спокойный, – служба.
И теперь человек всё прикидывал и пришивал толстою иглою, а утром докладывал – лоб на лоб. Бумаги у него были уже толстые. <…>
Дело первое было светлейшего князя, герцога Ижорского. И как отскрыпел, пришил к нему начало. А начало уже и раньше было – о знатных суммах, которые его светлость переправил в амстердамские и лионские кредиты. Но это начало так и осталось началом, а он пришил ещё другое, самое первое начало – тоже о знатных суммах, которые его светлость положил в Амстердаме и Лионе. Знатнейших суммах. А вспотел он оттого, что те немалые деньги переслала через его светлость в голландский Амстердам и к француженам в Лион не кто иной, как её самодержавие. Он весь вспотел. А потом заодно пришил ведомость ещё неизвестных и тайных дач через Вилима Ивановича, тоже данных её величеству. <…>
И утром пришёл к докладу: тот ещё спал. Он постоял на месте.
Потом глаз открыт, и тем дан знак, что слушает. И тихим голосом, даже не голосом, а как бы внутренним воркотаньем, у самого уха, доложено. Но глаз опять закрыт, и Мякинин думал, что лежит без памяти, и стоял, сомневаясь. Но тут покатилась слеза – и той слезой дан знак, что внял. А пальцами другой знак, и его не понял Мякинин: не то – уходить, не то, что нечего делать, нужно дальше следовать, не то как бы: мол, брось; теперь, мол, всё равно.
Он так и не понял, а ушёл в каморку, больше не скрыпел и счёты тихонько задвинул ногой. И ему забыли в тот день принести обед. Так он сидел голодный и спать не ложился. Потом услышал: что-то неладно, ходят там и шуршат, как на сеновале, а потом тихо – и всё не то. Под утро он вырвал тихонько всё, что пришил, разорвал на клоки и, осмотрясь, вложил в сапог. А числа цифирью записал в необыкновенном месте, на тот раз, что если придётся, то можно всё сызнова составить и доложить.
Через час толкнули дверь, и вошла Екатерина, её величество. Тогда Мякинин Алексей встал во фрунт. И пальцем её величество показала – уходить. Он было взялся за листы, но тут она положила на них свою руку. И посмотрела. И Мякинин Алексей, слова не сказав, пошёл вон. Дома пожёг в печке всё, что сунул в сапог. А цифирь осталась, только в непоказанном месте, и никто не поймёт.
И немало дел осталось в каморке.
Про великие утайки от кораблей и от судов, что строил, – это про генерал-адмирала господина Апраксина[30].
И почти про всех господ из Сената, кто сколько и за что. Но только с поминовением великих взяток и утаек, а про малые писать места нет. Как купцы прибытки прячут, про купцов Шустовых, которые даже до многих тысячей налоги не платят, а сами в нетях, бродят неведомо где под нищим образом. Как господа дворянство прячут хлеб и выжидают, чтоб более денег нажить, когда голод настанет, их имена и многое другое. Осталось и куда делось – об этом Мякинин не думал.
Он был рыжий, широколобый, не верховный господин. Если б не Павел Иванович Ягужинский, он бы век не сидел, может, в той каморке, и его бы оттуда не гнала сама Екатерина.
К утру три сенатора пошли в Сенат, и Сенат собрался и издал указ: выпустить многих колодников, которые сосланы на каторги, и освободить, чтоб молили о многолетнем здоровье величества.
Начались большие дела: хозяин ещё говорил, но более не мог гневаться. Ночью было послано за Данилычем, герцогом Ижорским. А он, уж из большого дворца, посылал к себе за своим военным секретарём Вюстом и сказал удвоить караулы в городе враз. Вюст враз удвоил.
И тогда все узнали, что скоро умрёт. <…>
1. Что больше всего беспокоит умирающего Петра I?
2. Сопоставьте размышления Петра и Данилыча, герцога Ижорского. Каким предстаёт в этой главе Меншиков? Что беспокоит его? О чём он думает? Какие детали в его портрете подчёркивает автор?
3. Как изменяется настроение Данилыча, когда ему говорят о близкой смерти императора?
4. Обратите особое внимание на как бы подслушанный автором предсмертный бред Петра. Какие чувства охватывают вас при чтении этих страниц? Как удаётся Тынянову вызвать у читателя эти чувства?
5. Проследим за движением мыслей Петра. Как воспринимает он «синие голландские кафли», на которые смотрит? Какие мысли возникают у него? Какое слово повторяется как рефрен? Почему оно выделено автором в особую строку?
6. Мысль Петра развивается не столько логически, сколько эмоционально; воспоминания наплывают одно за другим. Чем до́роги ему эти воспоминания? Что делает образ Петра не только величественным, но и трагическим?
7. Вся пятая часть главы пронизана лиризмом, читается как стихотворение в прозе. Попробуйте её так прочитать.
8. О каких «великих утайках» первых людей государства идёт речь во второй и шестой частях главы? Почему Петру не на кого оставить тот «немалый корабль», которому отдана вся жизнь?
1. Как удаётся Ю. Н. Тынянову погрузить читателей в атмосферу давно прошедшей Петровской эпохи?
2. Какие образы, на ваш взгляд, особенно ярко нарисованы в повести?
1. Обратимся к словам Ю. Н. Тынянова: «…Художественная литература отличается от истории не „выдумкой“, а „большим, более близким и кровным пониманием людей и событий, большим волнением о них“. Выразите своё отношение к высказыванию писателя, используя текст повести „Восковая персона“».