Литература как социальный институт: Сборник работ — страница 18 из 138

категориях, которые все без исключения конституированы регулятивами адекватного («конгениального») прочтения, понимания, переживания и восприятия эстетического качества текста.

Постулируя вневременность «настоящей» классической литературы, релевантность ее для любых эпох или ситуаций, идеология нормативной литературной культуры с необходимостью выдвигает задачу канонической интерпретации и последовательно выявляет проблематичность ее решения. Параллельно с перманентной перестройкой корпуса классических авторов и текстов, правильность и авторитетность каждой новой интерпретации (а смена их обязательна как демонстрация «актуальности» классики), появление которой отмечает для исследователя формирование новой группы или позиции в культуре, может быть обеспечено лишь за счет упразднения предшествующих истолкований. Деятельность подобного истолкователя, прокламирующего свою ориентируемость на традицию и свою обусловленность современной, «исторической» ситуацией, демонстрирует для исследователя-социолога как «структурную амнезию» [73]традиции (содержательного единства литературы и ее истолкования), так и – в претензиях на «единственность», неоспоримость и «верность автору» – отрицание своей историчности, т. е. обнаруживает свой характер групповой идеологии. Понятно, что проблематика исследования рецепции (и ее истории) будет при этом последовательно блокироваться, как и возможности собственно исторической и эмпирической работы исследователя литературы, что обусловливает позднее появление проблематики публики и восприятия в литературоведении и эксплицитное самосознание «рецептивной эстетикой» идеолого-критического значения и потенциала своей деятельности.

Однако, рассматривая логическое своеобразие герменевтических средств и принципов интерпретации, можно с полной определенностью утверждать, что элементы канона являются методическими формулами интерпретации и оценки (т. е. рецептурными предписаниями «правильного» построения текста, а соответственно, его оценки) и не содержат конститутивных признаков или характеристик эмпирического описания текста или его теоретического анализа, т. е. исключают тем самым возможности его эмпирического изучения. Основанием подобной работы могло бы служить либо выстраивание системы генерализованных законов, являющихся предпосылкой причинного объяснения, либо философская концептуализация и систематизация общезначимых ценностей культуры, которые в такой экстрактивной форме могли бы служить эксплицированной предпосылкой индивидуализирующего описания исторических феноменов литературы и сравнительно-типологического конструирования. Но уже первое из названных оснований создает значительные сложности: построение различных причинных рядов для работы историка – крайне трудное предприятие, поскольку требование генерализации означает разрушение идиографического статуса исторического события, его ценности как индивидуального или уникального явления. А второе – лишает литературоведение статуса эмпирического научного исследования. И тот, и другой способ анализа литературы предполагал и фактически означал бы выход за рамки литературоведения, поскольку необходимыми являлись бы в этом случае не только методические и теоретические средства, самим литературоведением не разрабатываемые, но и аксиоматические основания, рационализированные иными культурными сферами и в иных формах.

Таким образом, категориальный аппарат литературоведения является системой герменевтических канонов, правил, формул, фиксированных понятий «жанра», «стиля», «романа», «оды», «целостности» произведения и проч. Последние, в свою очередь, представляют собой не дедуктивные формулы или логические правила, типологические образования, позволяющие в каком-то виде верифицировать или фальсифицировать выдвигаемые гипотезы в отношении содержания или строения текста, а своего рода топику, топические точки зрения, служащие средством достижения согласия в отношении текста, внутрикорпоративным конвенциональным средством интерпретации и дискуссии.

Литературоведческая «истина» не тождественна «научной», а, соответственно, отличается от фактографической констатации эмпирического исследователя[74]. Однако, ориентируясь на идеал позитивной науки, особенно значимой для современного литературоведения, филология декларирует готовность подчиняться требованиям объективности, т. е. воспроизводства тех же результатов при интерсубъективной проверке. Напряжения, открывающиеся в антиномических интерпретациях, свидетельствуют об идеологическом характере подобных форм аналитической работы. Каноны филологического труда являются лишь методическими формулами интерпретации и задают правила истолкования, постулируя необходимость определения «целого» и «частей», последовательности и связи различных переходов и т. п., но не содержат никаких элементов теории, т. е. содержательных, конститутивных признаков дескрипции или структуры объяснения, исходящих из определенным образом проведенного трансцендентального описания реальности.

Функциональным восполнением, аналогом отсутствующей теории в процессах герменевтического истолкования являются постулаты соответствующих идеологических учений (что сравнительно редко) или ценностных представлений, групповых норм литературности, скрыто обусловливающих отбор элементов задаваемых «целостностей» канона и направленность объяснения литературных явлений (устанавливается нормативный предел, к которому редуцируется проблематический феномен). Как и всякое идеологическое образование, представление о литературном качестве (о том, что такое тот или иной факт литературы) обладает всеми признаками естественности, универсальности, «природности» и «самоочевидности»[75]. Таким образом, задаваемая культурная ценность эстетического, приписываемая или «обнаруживаемая» в художественных текстах, может воспроизводиться и в трансцендентальной структуре авторской субъективности (ценность «эстетической автономии»), и в структуре объяснения и истолкования (герменевтические каноны и нормы филологии), и в самом «материале» литературоведения – конструкции и содержании всеобщей (универсальной, мировой и т. п.) истории литературы. Но принципиальные особенности деятельности литературоведа остаются теми же, какой бы уровень литературы ни затрагивала его работа: постулаты «адекватного» прочтения, «высокой» ценности образца, объяснение «из самого произведения», требование указать «генезис» и др. сохраняются. Иными словами, они не обладают никаким содержательным, предметным качеством, а являются методологическими максимами, регулятивными (и в этом, социологическом, смысле – ценностными) предписаниями.

Блокировка самой возможности теории и ее развития, вызываемая подобными аксиоматическими постулатами, конкретное содержательное наполнение которых зависит от действующих идеологий литературы, т. е. от соответствующих авторитетных групп в литературоведении, постоянно находит выход в обращении литературоведа к исторической работе. С логической стороны в этом реализуется давление «генетического» объяснения, т. е. функциональная необходимость причинного объяснения, вплоть до выстраивания династической цепи преемников, являющихся одновременно предками (своего рода «этиологический миф» литературоведения, генеалогическое древо литературных генералов), а с предметной – задается идеологическая легитимация собственной авторитетности в культуре и литературе, производящая посредством бесконечного регресса отождествление собственных ценностных оснований и самоопределений с отдельными историческими формами бытия образно-символических рядов (предварительно выделенных и оцененных), в их разнообразных манифестациях и декларациях, – т. е. опять-таки в «самом материале». Именно в этом и заключается смысл деклараций о «вечных» ценностях литературы, об «эстетических» способностях древних (хотя самому слову «эстетика» лет примерно столько же, сколько и «литературе» в нынешнем ее понимании), а также тех стремлений находить литературу (или такие ее подвиды, как «массовая» и «детская» литература) везде, где только можно. Ею становятся и Ветхий Завет, и сакральные гимны или поучения (например, Ригведа или Дхаммапада), и прославление харизмы вождя, как в саге или былине, и космологические или другие мифы, софистические диалоги, мистерии, тексты заклятий, магических формул и т. п. и т. д., т. е. практически все, на что падает эстетизирующий взгляд литературоведа[76]. Существенно в подобном отношении к материалу – стирание культурного своеобразия соответствующих смысловых структур и определение их как подобных нашим собственным системам значений, что позволяет методологу характеризовать такую ситуацию как не столько «исследование» литературы (и культуры), сколько ее «изобретение», обнаружение или экспансию. (Эта проблематика, знакомая и очевидная, скажем, для культурантропологии, где она систематически осознается и эксплицитно фиксируется[77]).

Возникающие вместе с идеей мировой истории литературы парадоксы историзма (идея «универсального объективирования» прошлого) образуют точную аналогию парадоксов «множества всех множеств», не содержащего самого себя. Это схоже и с конструкцией рабочих процедур литературоведа, отмеченных характерным ролевым конфликтом – «теоретика» и «историка» литературы. Логические парадоксы такого рода оборачиваются семантическими парадоксами, и им отводится соответствующая роль: чтобы быть универсально-историческим, необходимо излагать повествование одновременно с самими описываемыми событиями. Другими словами, решение этих парадоксов требует догматического, аксиоматического, спекулятивного и т. п. постулирования, т. е. введения в структуру объяснения априорных компонентов.

Обычно это предполагает телеологическое или какое-то иное смысловое истолкование развития литературы (например, «эволюцию»). Но поскольку выстроенная история отлична от «возможной универсальной объективации структуры объективирующего воспроизводства прошлого», то неизбежны «характерные трансцендентальные мнимости», эпистемологически осознаваемые как разнообразные содержательные антиномии