Литература как социальный институт: Сборник работ — страница 19 из 138

[78].

Самим литературоведением обнаружение подобных противоречий и опыты их снятия не производятся. Специфический способ трактовки возникающих расхождений или разногласий – упразднение предшествующей «истории» литературы и (как это и должно быть в соответствии с характером идеологических построений) целостное замещение новой конструкцией, представляющей собой очередную содержательную проекцию ценностей группы на интуитивно представляемый ряд социально-исторических изменений и трансформаций, остающихся в этом смысле столь же аморфными и неопределенными. Поэтому и построение «истории теорий» литературы осуществляется таким же примерно образом. Не случайно, что в литературоведении любой опыт теоретизации принимает форму «систематической» истории литературы, равно как и построение историй литературы не мыслится без предиката «теории». Выход из этого «круга» (опять-таки, герменевтического, однако большего объема) для социологии может быть указан в анализе идеологий литературы, точнее, тех групп (смысловой структуры социального действия), которыми устанавливается связность литературных процессов и явлений.

Остановимся только на одном специальном обстоятельстве: символическом значении «теории» (категориального аппарата, герменевтических канонов и их составляющих) для поддержания групповой сплоченности, т. е. поддержания стандартов «группового действия» (и прежде всего – процедур объяснения и интерпретации). Покажем это на двух примерах – категориях жанра и массовой литературы.

После «литературы» наиболее общей категорией не только литературоведения, но и искусствознания является категория «жанр». Именно через нее осуществляется литературоведом первичная процедурная маркировка и тематического, и экспрессивно-технического своеобразия произведения, поскольку тем самым задается известное соответствие тематизируемых ценностей, определений реальности и т. п. Вместе с тем, обычными давно уже стали пени на то, что дать однозначной дефиниции жанру не представляется возможным, так как в практике обязательно найдется ряд значимых примеров, разрушающих границы определяемого. Соответственно, исторической социологией подобный тип проблем (идеологических определений и средств определения ситуации) может быть решен только при трактовке таких значений в качестве элемента группового действия, т. е. устройства, конституирующего смысловую структуру действия.

Проблема жанра в литературе и искусстве (или – в позднейшем варианте – приравниваемых к ним образно-символических форм выражения – ритуал, эмблематика и др., либо даже «практических» средств повседневного взаимодействия – «речевые жанры» у М. Бахтина и Ц. Тодорова[79]) возникает в совершенно определенных ситуациях: необходимости классификации эстетических феноменов. И именно анализ этих ситуаций дает возможность преодолеть как крайности релятивизма по отношению к любой вновь возникающей эстетической группе, выступающей с манифестациями в оппозиции к канонам предшествующего этапа, так и крайности догматического характера различных учений, включая и концепции учебников.

Общим признаком подобных ситуаций является то или иное сознание «кризиса», эрозии традиционной практики образно-символического выражения, вызывающей усилия определенной группы, сознающей эту эрозию, по поддержанию определенной нормы понимания литературы (как правило, выдвигаемые в форме «восстановления», «сохранения»). Интерес к сохранению значимости подобной нормы является стимулом к рационализации, кодификации аморфной, обыденной, рутинной традиции выражения. На этот момент заинтересованности в поддержании или, точнее, установлении нормы указывает прямая оценка форм действующей практики. И в этом смысле положение здесь нисколько не изменилось со времен Аристотеля или Буало.

Нормативная оценка, предполагающая известную иерархию ценностей, шкалу экспрессивно-символических форм, базируется на их замкнутой систематике, а соответственно, конкретная оценка единичного артефакта отсылает к наличной тотальности, целостности априорных канонов, причем каноничность интерпретации осознается при рутинной работе как каноничность «самого» кодифицируемого материала.

Следовательно, эмпирический анализ эстетических проявлений, начинающийся с историзации нормативных систематик и кодификаций, должен дать ответы на вопросы, кому и в каких условиях бывают необходимы законченные, замкнутые классификации эстетических форм, кто вводит, при каких и на каких условиях принимаются согласованные определения эстетической практики, т. е. как складывается консенсус в отношении социальной и культурной реальности и т. д. Соответственно, понимание усилий и действий по поддержанию и заданию нормативного состава культуры (кодификации, систематизации и упорядочению действующих и значимых образно-символических форм, маркировке феноменов и т. п.) может реализоваться только в перспективе конкретного анализа определенных интересов группы – агента и носителя процесса рационализации. При этом осью организации символического состава культуры, как уже говорилось, остаются временные механизмы («традиции»): ценностные ориентации на значимые образцы «прошлого».

Понятно, что категория традиции вводится в данном случае рефлексивно, а дихотомия «прошлое» – «настоящее» является эффективной формой определения актуальной для кодификаторов реальности, т. е. она выступает как проекция ценностных представлений группы, фиксирующей в образцах «прошлого» значения «самодостаточных» авторитетов, иными словами: она очерчивает границы допустимой гетерогенности культуры. Собственно эстетическую специфику образуют такие символические конструкции, в которых функции самодостаточности придаются персонажам, «незаконно» присваивающим себе право на самоопределение, на свободу и автономность поведения, на индивидуально-субъективный произвол действия (например, Эдип, Медея, Макбет), приличествующие лишь богам, царям и року. Символически это выражается как предельно высокий социальный и/или культурный ранг трагических героев.

Устойчивые схемы организации тематизируемых конфликтов ложатся также и в основу формулы интерпретации, образующей целостность жанрового «рода», т. е. в учение о трех стилях, разработанных еще в античности. Они образуют иерархию внелитературных значений (называемую в средневековых трактатах «колесом Вергилия»). Таким образом, начавшийся в подобной форме процесс рационализации, т. е. построения кодификационных и классификационных систематик образно-символических форм, включая и литературные, имеет своим пределом всеобщую культурную легитимацию субъективного самоопределения и субъективного определения действительности, иначе говоря, снятие социальной маркировки (указаний на социальный или сословный ранг персонажа) со значений проблематики личностной идентичности. В таком случае группы кодификаторов (и, соответственно, их высокий статус и авторитетность в культуре) утрачивают свою силу единственных законодателей в этой сфере, поскольку именно подобный статус и коррелирует с высоким социальным рангом лиц, героев, персонажей, репрезентирующих собой проблематику легитимной субъективности в указанной культурной сфере.

Дифференциация социокультурной системы, предполагающая различную степень относительной автономизации литературы, а соответственно, культурный плюрализм современного общества, дифференцированность типов действия и интересов групп творцов и интерпретаторов, делает невозможным (прежде всего – для исследователя) представление какой-либо эстетической классификации или системы как единственно авторитетной[80].

Если в условиях нормативной литературной культуры за создателем символических образцов социального действия (в самом широком смысле) – поэтом или писателем – культурно закреплены функции фиксации (в принятой здесь логике рассмотрения) границ ценностно-нормативной эрозии, степени контролируемой аномии, а значит, и интеграции – через указание ограничений – применительно к культуре в целом, то группа кодификаторов образно-символических структур осуществляет через процедуры систематизации, упорядочения и т. д. интеграцию литературной культуры, точнее – ее нормативного ядра (или же, в отдельных ситуациях, литературной культуры как нормативного ядра культуры в целом), чем и определен, а значит, и ограничен, в том числе и во времени, ее культурный авторитет. Изменение содержания ценности литературы в культуре влечет и изменение статуса ее интерпретаторов.

Фундаментальный характер изменений социокультурной системы Нового времени (конец XVIII – начало XIX в.), отмечаемый как интенсификация процессов дифференциации, исследователь литературы может фиксировать и на собственном материале. Это время перехода от исчерпывающих классификаций экспрессивного и тематического состава «литературы и искусства», от нормативного предписания к аналитической реконструкции норм производства самих «литературных» форм, инновационных элементов, а соответственно, и описания значений, тематизируемых в литературе данных типов. Другими словами, наряду с прежде единственно полномочным кодификатором образно-символических форм, предписывающим ту или иную рецептурную практику, возникают столь же авторитетные и становящиеся все более многочисленными фигуры интерпретаторов (критиков, философов, литературоведов, фольклористов и т. п.), задающих принципиально иное – проблематическое – упорядочение, частичность которого определена их теоретическими или, шире, аксиоматическими, культурными интересами. А это уже значит, что в методологическом плане проблематика «жанра» приобретает постепенно совершенно иной порядок развертывания и функциональный смысл. Для исследователя-эмпирика представляется уже предпочтительным говорить не о «классификации», а о типологии, идеально-типических конструкциях тех или иных выдвигаемых, исторически конкретных систематик, имеющих принципиально открытый характер, поскольку основой их, так или иначе, становятся смысловые структуры исторических форм литературного поведения (прежде всего – авторского, но не только его).