Исследователь при гипотетической реконструкции или анализе типологических структур текста и совокупности текстов вправе предлагать (и говорить о них) лишь известные наборы знаниевых средств и методические правила их сочленения, организации, которые он отбирает исходя из собственной задачи, т. е. в зависимости от характера полагаемого в основу объяснения типа литературного действия (оно, как правило, конституируется через условного или «модального» читателя). Наряду с этим сама структура «теоретических построений» в современном литературоведении делается предметом изучения либо методолога (в аспекте корректности и непротиворечивости построений), либо социолога знания, рассматривающего их в контексте проблематики понимания исторически конкретных мыслителей и систематиков, а также с учетом самих принципов отбора концептуальных элементов, их социокультурной и ситуативной обусловленности и т. п.
Однако нормативные жанровые компоненты литературной культуры не исчезают, а составляют один из пластов многоуровневой организации литературы. Эти элементы в самом материале литературного произведения (метафорике, композиционных особенностях, соответственно, в языке героев и типовых структурах их мотивации и т. п.) или в качестве предмета исследования в литературоведении образуют наиболее консервативную часть культурных значений, обеспечивающих воспроизводство и сохранение стандартов литературной культуры, чаще – особенно во втором случае, в литературоведении – даже в качестве механизмов поддержания организации литературной культуры.
Так, если проблематика жанра постепенно вымывается из обихода критики, то она остается в качестве формообразующего принципа определений реальности в самой литературе, в произведении (это особенно значимо для массовой, тривиальной литературы, которая пользуется, как правило, рутинными, «стертыми» нормами реальности, содержащими компоненты актуальной проблематики элитарной литературы на предыдущем этапе ее развития). Можно это детально проиллюстрировать на примерах обращения с экспрессивно-символическими формами античного «литературного» или «эстетического» наследия.
Приданный античности статус изначальной эпохи, прекрасной поры детства человечества (общее место в классицистских и романтических риторических обращениях к античности), превратил ее в «заповедную» сферу методологизации, т. е. она стала экраном, символическим пространством «беспрепятственной» (поскольку – вполне фиктивной) реализации и проекций культурных интенций авторитетных групп интерпретаторов. Функциональное значение таких референций к подобной «фиктивной античности» в самоопределениях эстетической практики европейского классицизма, Нового и Новейшего времени состояло в маркировании воображаемых пределов литературной культуры (посредством ввода мифологемы «первого» и «последнего» поэта) и интеграции значений, очерченных этими фиктивными границами. Содержание традиции («античное наследие»), будучи трансформировано в призмах различных культурных систем, универсализировалось и последовательно превращалось в образцы, правила, примеры, аллегории и т. п., утратив с течением времени сколько-нибудь содержательную определенность. Тематические образования античной культуры, став до неузнаваемости стертыми формами «высокого» или «красивого», тематически пустыми, превратились в динамические механизмы организации культурного пространства, вроде феноменологических «интенциональных горизонтов», в значимые формы культурной идентификации. Аналогом этого в современности можно считать и такое функциональное образование, как «литературная классика».
Разрушение жесткой иерархии оценок, фиксированной жанровыми канонами и определениями, наиболее последовательно и основательно производилось романтизмом. Романтики, выдвинув в качестве единственной инстанции культурного авторитета метафору авторской субъективности – тематически пустую фигуру «гения», выбили основание у претензий на универсальную значимость образцов классицизированной античности. Вневременности (вечности, бессмертности, совершенству) канона классицистов они противопоставили конструкцию современности, субъективной значимости «настоящего», «мгновенного» (и – в этом смысле – «небывалого» и «неповторимого», т. е. собственно «оригинального»), а общезначимости античности представили альтернативную ценность локального своеобразия любой «древности» (т. е. «почвы» – германской, шотландской, славянской, экзотического Востока и т. п.).
После этого перелома задача интерпретатора все более стала осознаваться как описание и объяснение (в отличие от предписаний кодификатора) распавшегося и тематически и риторически умножающегося универсума значений культурной традиции. Единство описываемого материала после этого задается лишь познавательным интересом интерпретатора и совокупностью методических процедур, эксплицитно применяемых им.
Обнаруживающаяся проблематичность новых эстетических практик (романа и т. д.), каждый раз осознаваемая как «кризис» культуры, единство которой определяется значимостью традиции, обусловливает кодификацию нетрадиционной практики в категориях прежних авторитетных образно-символических сфер (сменяющих друг друга ритуала, эмблематики, музыки, живописи, театра и т. п. для литературы). Более того, сама сомнительность, неопределенность, проблемность новых эстетических практик парадоксальным образом воспринимается в качестве опознаваемого признака, на который ориентируются литературоведы в попытках строить тем не менее содержательную жанровую определенность.
Применительно к проблематике «массовой литературы» внимание социолога прежде всего задерживается на том факте, что в поле литературоведения и даже актуальной критики попадает сравнительно ничтожная часть всего массива вновь поступающей литературной продукции. Выводы социологических наблюдений над тем, что большие организации работают на самих себя, уделяя большую часть средств и усилий на самовоспроизведение, в известном смысле могут быть отнесены и к «высокой» литературе и ее институтам, фиксирующим наиболее существенные механизмы и темы культуры. И это кажется тем более странным, что в реальном чтении, т. е. в общем объеме прочитанного широкой аудиторией за определенную единицу времени, высокая, традиционная и авангардная, элитарная литература составляет несравнимо малую часть.
Обычные оценки, практикуемые в нормальном литературоведении, определяют массовую (она же – низовая, тривиальная, банальная, макулатурная, развлекательная, популярная, китчевая и т. д.) литературу как стандартизированную, формульную, клишированную, подчеркивая тем самым примитивность ее конструктивных принципов и экспрессивной техники. Однако внимательный анализ обнаруживает чисто идеологический характер подобных групповых оценок[81].
Для нас социологически релевантным всегда остается вопрос, кто определяет «избитость», «шаблонность» построения неканонических произведений. Сопоставительный анализ средств «массовой» экспрессивной техники и правил организации реальности, действия и т. п. обнаруживает в ней те же самые принципы, что в высокой и даже в авангардной литературе (более того, те же конвенции фикционального построения экспрессивно-символического ряда релевантны и для еще более «популярных» и «примитивных» форм – комиксов[82]): сложную систему рамок реальности, поток сознания, формы конституирования «я» или реальности, предметности, исходя из различных точек зрения и проч. Очевидно, что имеет место чисто оценочный и идеологический перенос содержательного, тематического момента на систему конструктивных принципов. Низовой массовой литературе отказывается в легитимном праве на проблематизацию определенных содержательных ценностно-нормативных значений в культуре, а именно: тех, что считаются значимыми для функционально дифференцированных и специализированных групп символических «носителей» культуры (в том числе и литературоведов). Однако в силу характерной переориентации современного литературоведения и части критики с содержательных компонентов текста на способы их организации в произведении (о чем см. ниже) дисквалификация массовой литературы проводится по критериям оригинальности экспрессивной техники. Но этот признак является релевантным, собственно, лишь для групп, поддерживающих авторитетность высокой литературы и элитарных стандартов ее интерпретации. (Использование в данном случае именно этих критериев оценки как раз и служит для исследователя-социолога указанием на соответствующие инстанции маркирования.)
Прокламируемая непроблематичность массовой литературы – это непроблематичность только в отношении определенных ценностей и норм (более точно – приемов литературной техники), т. е. это чисто групповая и в этом смысле – идеологическая оценка. Детальный разбор и демонстрация этого тезиса по вполне понятным соображениям «жанра» и объема не могут быть здесь приведены; можно указать лишь на функциональное различие значений, тематизируемых «высокой» (элитарной, классической) и массовой литературой. Если в первой основную проблему занимают механизмы и формы репрезентации и консистентности личностной идентичности, включая ее культурные компоненты и референциальные символы, характеризующиеся предельным культурным универсализмом[83], то в массовой литературе тематизируются прежде всего формы редукции неопределенных значений индивидуальности, персональности, к символам надындивидуальных общностей – символам социальных коллективов, национальной, профессиональной, социальной, политической, религиозной и проч. идентичности. В этом смысле в элитарной литературе (шире – культуре) имеет место процесс деструкции и структурной рутинизации конвенциональных значений и ценностей автономной субъективности. Формирование специфических, более сложных, чем в массовой литературе, типов социокультурной регуляции осуществляется за счет интернализации универсалистских образцов. Ценности личностной автономии вводятся не прямо, а только через новые формы репрезентации внутренних конфликтов личности (используя сократовское выражение – «безмолвным разговором с самим собой»). Поэтому литература является важнейшим, а в ряде социокультурных систем, например в модернизирующихся культурах, – просто еди