Литература как социальный институт: Сборник работ — страница 85 из 138

[205].

Репрезентируемые в тексте ситуации (драматические столкновения, коллизии – будь то в форме авторского описания или диалога – идеальные демонстрации элементов мотивационной структуры) отождествлялись со стандартами представлений о типовом поведении носителя такого-то положения (отца, учителя, бизнесмена, женщины-домохозяйки и т. п.), т. е. как ролевые ожидания. А их интерпретация уже в собственно социологическом смысле производилась привлечением предметных социологических концепций и разработок, т. е. чужой иллюстративной или объясняющей концепции.

Наиболее существен здесь момент «взаимности», который обеспечивается оценочной репрезентацией мотивационной структуры поведения героев. Генерализация этой оценки, ее тематизированная репрезентация в драматической форме объясняет важнейшую социокультурную роль литературы – институционализацию ценностей, «обращение чувств и сырых эмоций в культурно оцененные действия»[206].

Этот же момент подчеркивает Х. Фюген, когда рассматривает «объективированность культуры в литературе» как важнейший аспект «социального феномена литературы»[207]. Благодаря такой объективированности смысловые, семантические значения, даже будучи представлены со значительной степенью генерализации, могут служить в качестве объяснения определенных аспектов поведения или социальных отношений. Критикуя В. Беегера, пытавшегося реализовать проект социологии литературы, основываясь на принципах Л. фон Визе, и утверждавшего, что «основные формы социального взаимодействия и литературные формы изображения идентичны»[208], Фюген подчеркивал различие между ними, делающее необходимым учет позиции исследователя, модальный статус объяснения и др. Исследуемый литературный текст, пишет Фюген, «актуализирует смысловые компоненты фундаментальных социальных отношений, основную структуру социального отношения»[209].

Однако эта генерализующая функция культуры (и, соответственно, литературы) в 1950–1960‐е гг. трактовалась социологами литературы весьма натуралистически. Институциональная роль культуры – ее предметные значения – не отличалась от ее методологического значения – быть аналитической функцией концептуального механизма в структуре объяснения. Тем не менее объективированный («символический») характер интерпретации культурных форм сделал возможным исследование их как явлений вторичного порядка уже средствами социологии. Данные контент-аналитических или иных статистических способов обработки литературного материала теперь не служили эмпирической аргументацией для литературоведов или литературных критиков, а представляли собой специальный, подготовленный для конкретных исследовательских целей, инструментарий для последующего теоретического анализа. Примером может служить работа Г. Вилленборг «О немецких героях: анализ содержания романов Карла Мая»[210]. Теоретическому анализу ценностных конфигураций в романах К. Мая предшествовали статистический анализ типов действия романных фигур и фиксация декларируемых ими и оперативных ценностей. Динамическая организация романов конституируется действием неформального, «харизматического» лидера и членов общины, признающей особый дар вождя; эти действия имеют целью установление социального порядка (морального смыслового порядка) в пространстве социального «ничто» (Дикий Запад) или внесение своего «нормального» разумного порядка в чужой (восточные романы). Демонстрация декларируемых и оперативных ценностей и норм обеспечивала значимость основных механизмов идентичности в социальной системе ранних периодов индустриального общества (инструментализм в способах ориентации, партикуляризм символических общностей – например, национальной солидарности – и критериев действия, авторитаризм и т. п.). Подобные системы культурно-идеологических значений Г. Вилленборг соотносит с концепциями Р. Дарендорфа об идеально-типических формах конформного поведения на различных стадиях социального развития и специальными предметными социологическими исследованиями Т. Парсонса о донацистской Германии. Переводя из плана символического и фиктивного в конкретно-исторический план вильгельмовской Германии, Вилленборг отождествляет принципы, воплощенные в романах Мая, с исторической формой и идеологией авторитарного государства, лишенного эротических, экономических, партийных и других приватных, индивидуальных потребностей и качеств. С другой стороны, все декларируемые партикулярные, частные, индивидуальные ценности героев К. Мая и отсутствие универсалистских, договорных, конвенциональных ориентаций и ценностей являются симптомами и характерными элементами авторитарного общественного порядка. Образцы поведения, символически демонстрируемые героями, указывают «нормальному человеку» «инстанцию», которая является «действительностью нравственной идеи», ориентирует, чтó есть добро и зло, утверждает, что праведности, честности и преступлению всегда будет воздано должное.

Сопоставляя прозу К. Мая с ее позднейшими киноверсиями, телеэкранизациями и адаптациями, а также с современными американскими вестернами, Г. Вилленборг отмечает в них изменение ценностных структур главных героев, ослабление партикуляризма и харизматического авторитаризма, т. е. инфильтрацию в уже готовую ткань произведения сегодняшних стандартов представлений.

Таким образом, функциональное значение «социального» как основания для объяснения собственно литературных моментов в исследованиях подобного типа перешло к соответствующим социологическим теориям, которые, теряя здесь гипотетичность и проблематичность своего предметного содержания, выступают как нормы познанной реальности, удостоверяя своей объясняющей способностью собранный, однако аморфный и неинтерпретированный материал. Иными словами, заимствованные теоретические положения, игравшие в структуре «своей» предметной сферы методическую роль регулятива в интерпретации материала, здесь получают вместе с тем и значения критериев познанности, качества познания[211].

Процесс теоретико-методологической аккумуляции в социологических исследованиях литературы можно охарактеризовать как постепенное разрушение однозначности тех культурных норм, которые предопределяли уравнение «литературное»–«социальное». Прямые сопоставления в значительной степени теряли смысл с разрушением жестких перегородок между «высокой» литературой и «развлекательной», или «литературой для народа». Отчетливая дифференциация групп – носителей различных критериев оценки литературного произведения, претендующих на абсолютность и тотальность своих определений реальности, сделала очевидной недостаточность приписывания литературе как целому единственного функционального значения. Накопление эмпирических исследований литературы, редуцировавших особенности литературного материала и текстовых конструкций к различным социологическим концепциям, привело к ситуации, когда социологическое понимание литературы выражалось в виде открытого списка или перечня функций. Сами «функции» объективировались и интерпретировались весьма натуралистически и реифицированно вследствие теоретико-методологической неясности характера предпринимаемых объяснений и процедур. Например, У. Отто выделяет семь социальных функций литературы как некоего целого – рецептивную, рефлективную, идеологическую, коммуникативную, нормативную, активирующую, революционную[212]. Другие указывают дидактическую, познавательную или эвадистскую роль литературы, комбинируя те или иные характеристики поэтики и т. п. Такое понимание, являющееся в конечном счете фиксацией определенной точки зрения на литературу в целом, можно назвать социологической рационализацией действующих культурных норм в идеологии литературы. Следовательно, их списки или перечни характеризуют наличный набор этих норм. Подобными функциями очерчивался предел социологии в решении задач, поставленных не ею и не в специфическом для нее виде[213].

Именно в таких предельных классификациях становилась очевидной утрата предметного характера познания в социологии. В процессе рационализации из описания «реальных» обстоятельств существования литературы акцент переносится на способ ее объяснения, точнее, норму подобного объяснения, фиксируемую в ее «всеобщности» и универсализме, что может иметь место лишь при постоянной дифференциации специализированных групп с признанным культурным авторитетом.

Здесь намечается существенный процесс расхождения между социологией литературы и социальной философией, которая использует средства социологической рационализации культурных норм для выработки идеологических конструкций, основывающихся на определенной оценке (исходящей из репрезентируемой идеологии «культуры») обстоятельств функционирования литературы и содержательных особенностей литературных текстов. Такого рода социальная критика заключается в выявлении социального значения литературного произведения, оценке социального обстоятельства, являющегося «предметом» литературного изображения, т. е. предполагает систематическое и эксплицированное выражение собственного ценностного отношения критика к социальным обстоятельствам, тематизируемым средствами литературы. Соответственно социальная критика принимает форму литературного разбора. Теоретически подобная экспликация содержит прямое реферирование литературных феноменов к тем или иным – выбираемым в зависимости от позиции автора в качестве детерминации – «духовным» или «материальным» факторам. Авторы подобных работ весьма пренебрежительно относятся к эмпирическим исследованиям и практически не опираются на их данные, демонстрируя главным образом собственные принципы и идеологические установки. Подобная «эпигонская в отношении социологии» (А. Зильберман) социологизирующая эстетика, или социологическое критическое литературоведение, паразитирует на авторитете науки, пользуясь определенным набором социологических средств для оценки литературы как социальной реальности.