Принцип социального взаимодействия в интерпретации литературных явлений в сравнении с другими предметными сферами социологии до 1970‐х использовался в относительно ограниченных и редуцированных формах. Выше мы уже писали о характерных для конца 1950‐х – начала 1960‐х гг. формах социологической интерпретации литературных текстов и, соответственно, о двух подходах, продиктованных теориями социальных ролей и средств массовой коммуникации. В первом случае социальное поведение описывалось в терминах ролей, их набора, а при возникающих антиномиях – в категориях ролевого конфликта. Во втором – литературный текст, уже заданный точкой зрения и концептуальной техникой объяснения, рассматривался как стабильный и однозначный элемент институционального взаимодействия, когда авторитетный коммуникатор (писатель, издатель) доминирует над своим пассивным реципиентом, в одностороннем порядке навязывая ему те или иные ценностные образцы. Понятно, что оба подхода представлялись взаимодополнительными, поскольку предполагаемым стандартизированным значениям текста соответствовали предполагаемые и – также аналитически задаваемые – стандартизированные ожидания и реакции аудитории. В случае разрыва этих подходов, т. е. при одностороннем рассмотрении опредмечиваемых элементов взаимодействия, возникали различного рода антиномии, вызванные ограничениями, навязываемыми извне, данным способом рассмотрения и, как правило, идеологической критикой. (Можно указать на критику манипулирования, товарного фетишизма литературы, патогенной социализации и т. п.) Другими словами, методологические рамки способа рассмотрения отождествлялись с «предметной» реальностью. Однако определенная доля методологической критики была вполне справедливой: гипотетическая модальность ролевого структурирования смыслового материала, текстовых значений обусловливает лишь символическую генерализацию самих значений и ничего определенного не говорит о читательской рецепции, т. е. о субъективном понимании систематизируемых «ролевых ожиданий».
Историзация, как и всякое введение в социологию предметного знания, которым обладают различные гуманитарные дисциплины, будь то традиционные «науки о духе», культурантропология или семиотика и т. п., становится мощнейшим средством разрушения догматической скованности внутридисциплинарной работы, поскольку вносит непременный релятивизирующий момент как в методический аппарат исследователя, демонстрируя процессы его исторических трансформаций и становления, так и в предметное знание, указывая всякий раз на ограниченность перспективы его получения и интерпретации, на зависимость его получения от выдвинутых идей и теоретических положений. Такого рода требования – обеспечения конкретно-исторического подхода к анализу и интерпретации материала в социологических исследованиях литературы – как критический аргумент в полемике со стерильным академизмом были выдвинуты еще в 1930 г. последователем Д. Лукача Л. Лёвенталем: «Задача социолога литературы состоит в том, чтобы соотнести воображаемые структуры поэтических текстов с той исторической ситуацией, в которой они возникли, и таким образом сделать литературную герменевтику частью социологии знания. Он должен частные уравнения тем и стилистических средств перевести в определенном смысле в уравнения социальные»[220]. Взаимосвязь герменевтики (опирающейся на весь фонд «наук о духе» и доказывающей свои аналитические и объяснительные возможности в демонстрации исторической трансформации семантики различных культурных форм) и социологии знания с наработанной ею техникой анализа социальной и идеологической обусловленности блоков знания была наконец-то осознана как исследовательский регулятивный принцип и стала предметом теоретических разработок. Этот принцип был поддержан в программных публикациях рождающейся «рецептивной эстетики»[221]. При последующей углубленной проработке он привел к разрушению субстанционалистской, опредмеченной трактовки «поэтических структур», переводу натуралистических представлений о нормативных конструкциях литературных текстов в формы и механизмы взаимодействия, в «ценности» и «нормы» (А. Зильберман).
Основанием для аргументации неэффективности и неадекватности обычного объяснения критиком смысла произведения являлись указания на «разрыв целого», что делало бесплодными усилия критика и литературоведа достичь необходимой полноты и законченности истолкования[222].
Определенная часть литературы перестала соответствовать критериям романа, «реализму» XIX в., т. е. вписываться в обычную схему «отражения» эпохи, времени, общества и т. д. Перед утратой идеологической определенности, жизнеподобия, «учительности» этой литературы современная критика оказалась беспомощной: антиметафизичности, иронической, фикциональной безосновности современной «элитарной» литературы (будь то Г. Джеймс, Т. Манн или С. Беккет и др.), а соответственно исчезновению прежних нормативных оснований ее объяснения (моральных, дидактических, социально-критических, познавательных и т. п.) ей нечего было противопоставить, кроме отсылки к тем или иным значимым элементам и компонентам литературных или культурных традиций. Однако подобная интерпретация, действующая по принципу «избирательного сродства», фактически упраздняла приоритет и полномочия критика и литературоведа и тем самым – авторитет критика у читателя. Отсюда вытекало признание равных прав как критика, так и читателя и фокусирование исследовательского внимания на «конституировании смысла, а не на некоем статичном смысле, отыскиваемом в ходе истолкования и соответствующем интересам интерпретатора»[223].
Основным методическим принципом рецептивной эстетики стали конструирование понимания экспрессивных форм «читателем» (коммуникативным адресатом), анализ структуры герменевтического «предпонимания», задаваемого текстом (в социологической терминологии – анализ ценностно-нормативных «стандартов ожиданий»). Произведение, таким образом, получает статус посредника в проблематическом взаимодействии и перестает быть замкнутой системой значений. В диалогической структуре коммуникаций «смысл может быть познаваем только как воздействие»[224]. В исследовательскую работу вводятся две существенные методологические посылки: принцип условного «читателя»[225] (методическое требование эмпирической референции к актуальной или исторической системе значений, играющей в структуре истолкования роль «реальности» понимания) и принцип «фикциональности» текста (исследовательских построений, их гипотетической модальности и готовности к интерсубъективной проверке). Тем самым появляется специфицированный для дисциплины теоретико-методологический концепт «антропологических» значений, который позволяет контролируемым образом вводить культурную семантику формально-аналитического субъекта взаимодействия. Иначе говоря, здесь возникает конструкция такого же типа, что и «хомо экономикус» для экономической науки.
Своеобразие работы представителей рецептивной эстетики, в значительной степени обеспечившее им признание и успех, заключалось в том, что в отличие от догматического академического литературоведения им удалось рассмотреть литературное произведение исходя из его восприятия читателем, т. е. вывести анализ литературных явлений из области «идеологического произвола» со стороны различных культурно-политических учений и спекулятивных философско-исторических концепций. Тем самым рамки истолкования произведения были методически очерчены возможностями эмпирического анализа границ понимаемости текста историческим читателем, т. е. развертыванием семантических полей внутритекстовых литературных конструкций и приемов. Это, в свою очередь, актуализировало проблематику исторического характера общекультурных координат организации семантического пространства: литературных спецификаций и форм времены́х и пространственных конструкций текста. Типы семантической репрезентации времени (метафорика и смысловые функциональные взаимосвязи значений «прошлого», «будущего» и «настоящего», их типы и т. д.), а соответственно и моральные характеристики (модусы репрезентации) тематических ценностных значений, «изображений», описания «состояний» или «действий» героев, структуры взаимосвязей и т. п. были поставлены в связь с соответствующей техникой повествования (например, проблематичность «настоящего» и формы субъективной организации мира и др.). Такая же работа была проведена и в отношении пространственных форм репрезентации смысловых значений и приемов сюжетных построений (модальный статус пространства не только, скажем, городской или сельской среды, но и модальность экзотического или утопического пространства; пространственного перемещения – путешествия и т. п.).
Интерпретация, которая делает своим предметом не какой-то заранее определенный, соответствующий интересам интерпретатора смысл, а «сами условия конституции смысла»[226], фиксирует не только сферу генерализованных, типовых культурных значений, образующих область понятного, но и нормы или правила типизированного процесса понимания.
Основные проблемы социологической интерпретации собственно «эстетического» качества литературного текста оказались теперь связанными с изучением форм модальности, поскольку возможность точно указать способ репрезентации того или иного культурного или социального значения определяет его оценку, регулятивное воздействие и позволяет переводить семантические структуры в категории ценностно-нормативной регуляции, конститутивные для социологической работы.
Освоение опыта социологии знания в социологическом изучении литературы в 1960–1970‐е гг. релятивизировало действовавшие жанровые и им подобные классификации литературных конструкций, продемонстрировав функциональную роль форм, считавшихся идентичными в разных исторических ситуациях (например, работы М. Швонке и Г. Крисманского о литературных утопиях). Дальнейшие перспективы теоретического развития дисциплины определялись возможностями изучения экспрессивного языка литературы социологическими средствами.