Полнотой действия для подобного сознания обладает как раз нормативный, идеальный момент культуры – то, что должно соответствовать уровню «мировых стандартов культурных достижений». Предваряя дальнейшее изложение, приведем важные именно в данном аспекте слова Ап. Григорьева: «[Одному…] художеству же будет, по всей вероятности, принадлежать и честь примирения нашего настоящего с нашим прошлым, проведение между тем и другим ясной для всех органической связи»[251].
В общем виде характерный невроз описываемого типа сознания можно поэтому обозначить как озабоченность вкладом данной национальной культуры (русской, латиноамериканской, африканской и т. д.) – т. е. группы, рассматривающей себя в качестве ее носителя или представителя, – в «мировую культуру». Внешняя по отношению к настоящему инстанция служит мерой его «действительности». Настоящее, в свою очередь, приобретает характер «исполненности», окультуренности, в предельном случае – театральности, витринности – факт, неоднократно фиксировавшийся иностранцами в России[252]. Именно в этом предельном случае репрезентация культурных и социоморфных коллективных целостностей достигает статуса полной обозримости и «очевидности», понятности, представленности.
Описанная конфигурация элементов является структурирующей для системы культуры, поскольку постоянно воспроизводящаяся экспозиция данного отношения: «Запад» как источник новых культурных образцов – противостоящая ему и возникающая только в этой оппозиции к воображаемому «чужому» идентичность культурного субстрата, как бы его ни называли (почва, деревня, Империя, Держава и проч.), – осознается как вехи и масштаб исторического вхождения России в мировую семью народов. «Обратимся к России и спросим, – пишет Д. В. Веневитинов в 1825 г., – какими силами подвигается она к цели просвещения? Какой степени достигла она в сравнении с другими народами на сем поприще, общем для всех? <…> У всех народов самостоятельных просвещение развивалось из начала, так сказать, отечественного; их произведения, достигая даже некоторой степени совершенства и входя, следственно, в состав всемирных приобретений ума, не теряли отличительного характера. Россия все получила извне; оттуда это чувство подражательности, которое самому таланту приносит в дань не удивление, но раболепство; оттуда совершенное отсутствие всякой свободы и истинной деятельности. Как пробудить ее от пагубного сна? Как возжечь среди этой пустыни светильник разыскания? Началом и причиной медленности наших успехов в просвещении была та самая быстрота, с которою Россия приняла наружную форму образованности и воздвигла мнимое здание литературы без всякого основания, без всякого напряжения внутренней силы <…> как будто предназначенные противоречить истории словесности, мы получили форму литературы прежде самой ее существенности <…> Вот положение наше в литературном мире – положение совершенно отрицательное»[253].
Механизм компенсации и обживания этой культурой фрустрации («ослепления Западом», по выражению К. Аксакова[254]) является, на наш взгляд, основным энергетическим потенциалом движения отечественной культурной традиции. В значительной степени он образует базовый тематический конфликт русской литературы (конфликт «самоопределения субъективности») и специфику ее главного героя как чужака в столкновении с носителем культурной идентичности (ср. Татьяну и Онегина, Штольца и Обломова и т. д. вплоть до битовского Инфантьева и др., короче, по названию известной статьи Н. Г. Чернышевского, «русского человека на rendez-vous» в ситуации культурного контакта и разрыва).
В этом смысле можно поставить в связь типические характеристики основного героя отечественной литературы как «лишнего человека» и устойчивые маркировки жанрового своеобразия русской классики исключительно в негативных категориях «не-жанра»[255]. Литературные образцы, отмеченные наиболее фундаментальными коллизиями личностного самоопределения (и, соответственно, неоднозначностью героя, поэтики, образа, автора и т. п.), представляют и высшие достижения культуры, выступающие преимущественным объектом внимания интерпретаторов, и наиболее сложную проблему для теоретической интерпретации. Предельной же отчетливостью в любом из указанных аспектов характеризуются произведения дисквалифицируемой словесности – «беллетристики», как правило, не входящие в сферу литературоведческого рассмотрения. Попытка истолкования текста в терминах жанровой (т. е. родовой) определенности сталкивается прежде всего с аксиоматическим постулатом индивидуального своеобразия гениального автора. Конфликт между внутренними нормами литературной культуры, с одной стороны, и структурными особенностями модернизационной культуры с ее негативной оценкой и редукцией субъективности, с другой, оборачивается невозможностью дать генерализованные средства описания и объяснения материала[256].
Формами изживания этого постоянного культурного напряжения являются оценки инструментальных аспектов стратегии достижения культурности, образования и просвещения в России. Они порождают, с одной стороны, фикциональные образования субстрата культурной идентичности в виде идей самости, почвы, слоя, группы и прочее, а с другой – персонификации конкурирующих стратегий, столь же тотальным образом выстраиваемых по модели данной элиты в виде противников, препятствующих осуществлению избранной программы культивации. В соответствии с основными механизмами идеологического сознания они выступают либо как носители ложного сознания, не дошедшего до понимания истинного хода истории, либо в качестве воплощения конспиративного сознания, сдерживающего ход развития и скрывающего истину в своих частных, групповых интересах. Иная оценка каждого из основных компонентов общей структуры культурной системы («Запад», «патримониализм», «народность»), в том числе и негативная, ведет к известной комбинаторике интерпретаций, но не меняет в принципе их единообразной, тотальной и замкнутой композиции.
Любая переформулировка выдвигаемых программ модернизации предполагает и изменение категорий представительства, союзничества и соперничества. При этом за противниками отрицается культурная дееспособность и легитимность, что в понятиях рассматриваемой схемы выражается в наделении противной стороны значениями отсталого, прошлого или преодоленного. Подчеркнем, что это может относиться к любому из трех указанных исходных элементов данной структуры.
В соответствии с логикой построения и функционирования идеологических систем претензии на значимость, социальное признание (и определенные социальные позиции) и, следовательно, авторитет содержат апелляцию к предполагаемому партнеру, культурные, семантические значения которого выражаются в социальных и социоморфных категориях (общественность, публика, публичность, масса, деревня и т. п.). В таком случае две другие апеллятивные инстанции представляются в категориях «культуры», но с противоположной в отношении друг друга оценкой – либо как источник культурных образцов, либо как фактор блокировки их усвоения. Так, при негативной оценке разнородности в лице «Запада» источником позитивных значений культурности становится национальное, народное, местное, «свое» в любом содержательном наполнении, и наоборот. Характер и знак выдвигаемых в отношении «Запада» оценок (а значит, и полярных суждений о наличном состоянии, о показателях культурного развития) может служить индикатором социального признания элиты, поскольку высокая позитивная оценка настоящего означает достижение группой известного уровня авторитетности и легитимности ее программы (или же в крайнем случае способности эффективного контроля над гетерогенностью культуры). Иными словами, культурная программа в этом случае имеет характер либо идеологии, либо утопии[257].
Рассмотренная особенность культурных элит в России, выступающих от имени тех или иных социоморфных целостностей и адресующихся ко всем, объясняет их негативность по отношению к любым типам специализированных образований. За ними видятся потенции известной автономизации ценностей (в том числе и профессиональных, и статусно-аскриптивных), т. е. требований самодостаточности отдельных групп, на чем бы последняя ни основывалась – на праве по рождению или совокупности личных достижений. В противовес любым частным группировкам (кружкам и салонам, скажем, пушкинского времени)[258] выдвигается идея «интеллигенции». Она фиксирует уровень достигнутой культуры для части целого (населения, общества, народа) и выступает в качестве залога обеспечения этого уровня в будущем для всех. В этом смысле принадлежность к интеллигенции означает качественную характеристику представителя любой социальной группы, т. е. культурный предикат к соответствующему члену социальной группы (интеллигентом может стать и дворянин, и студент, и купец, и чиновник). В качестве носителей и меры культуры они противостоят любой специализированности как выражению частных, «узких» интересов, неизбежно оказываясь в позиции харизматического отрицания действительности. «Идеализм» этого «духовного ордена» неоднократно отмечался современниками[259].
Негативизм по отношению к автономным значениям реальности и к стоящему за ними многообразию ценностей объясняет блокировку специализированных форм выражения и осмысления, рационализации действительности, борьбу с «наукообразием», «птичьим языком» специализированных сфер и вместе с тем недоверие к полноте познания реальности «частным разумом» – наукой, философией и др.[260]