Литература как социальный институт: Сборник работ — страница 94 из 138

Только литературе и лишь благодаря «гению» как символу тождества экспрессивного и когнитивного, содержания и выражения, жизни и познания, индивидуального и общего, идеального и типического надлежит выразить сущность репрезентируемого целого[261].

Фигура «гения» или ее объективации, прослеживание которых определяет интерпретации литературного творчества и построение канонической модели писательской биографии (в отношении полемики с этими моментами находятся не только теоретические работы Тынянова, но и его проза), задаются не как культурные метафоры субъективности – обычная формула в германской, французской и других философиях литературы, но как символическое выражение целого (национального духа, среды, группы, эпохи и т. п.), т. е. как проект и мера групповой идентичности[262]. Подобное понимание не может быть перенесено на текстовый состав литературы в многообразии его ценностных значений, а характеризует лишь установки нормативного интерпретатора в той мере, в какой они соответствуют описываемой здесь идеологии литературы как культуры. Как бы ни различались культурные стратегии отдельных групп, подобный литературоцентризм обеспечивает и устойчивость структуры истолкований литературы, и сохранение за интерпретатором ведущей позиции в культуре.

Вместе с тем представление о внутренней детерминированности шедевра гения, наглядным образом представляющего в связях компонентов произведения отношения самой действительности, позволяет интерпретатору истолковать «органическую связь» гениев как движение самой литературы и, наряду с этим, как преемственность эпох исторического развития самого народа на его пути к предзаданному вхождению в мировую семью культурных наций. Так, М. Н. Катков полагал: «Все в произведении истинно художественном должно быть запечатлено внутренней необходимостью, все должно быть проникнуто своим значением, все должно иметь свое достаточное основание, и всякая частность должна находиться в ясном отношении к своему целому, так чтобы все было вместе с живою действительностью и понятием»[263]. Сходное понимание у К. Аксакова: «…Всякая литература должна <…> пройти в своем историческом развитии эти необходимые ступени <…> этими существенными моментами знаменуется ее развитие <…> [они] составляют ее главные эпохи и вместе с тем эпохи жизни народа»[264].

Литературная оценка не только становится конституэнтой содержательного состава «истории литературы» как нарастания культурного качества самой действительности, но и выступает в качестве презумпции самопонятности, смысловой ясности произведения в отношении к движению истории и тем самым ненужности методологической рефлексии и вообще какой бы то ни было специальной работы, касающейся корректности и техники истолкования. Еще раз процитируем Каткова: «Мысль художника остается <…> на рубеже между отвлеченной общностью и живым явлением. Факт, событие не исчезает для него в общем законе. <…> Хотя художественная мысль так же обобщает явление, так же соединяется с отвлечением, однако художественное обобщение не разрушает индивидуальности явления, оно только возводит его в тип. Плод художественного познания есть факт, удержанный во всей своей индивидуальности, но только высвобожденный из путаницы случайностей, с которыми в действительности является для простого глаза. Факт в художественном понятии сохраняет всю свою жизненность»[265].

Таким образом, «вечная классика» как продукт сакрализации секулярных объектов культуры в условиях модернизации обеспечивает литературоведу не только «методическую схему» интерпретации, предопределяющую принципы отбора и объяснения материала, но и содержательную формулу «исторического», т. е. понятной и обозримой «истории». «Зеркало» как метафорическая парадигма литературоведческого разбора диктует и понимание литературоведом своих задач – дидактика, просвещение и воспитание публики. Другими словами, в зависимости от степени признания претензий культурной элиты на авторитетность литература расценивается ею либо как «спасение», либо как «суд».

Описанная здесь схематика литературной интерпретации оказывается, как уже говорилось, весьма устойчивой, поскольку литература как социальный институт гарантирует консервацию не только содержательного состава данной культуры, но и способов ее понимания, воспроизводя тем самым ее традиционализирующие механизмы. Парадоксальность статуса классики в подобных истолкованиях обнаруживается в том, что значимость ее удостоверена лишь современной актуальностью. И если – как это нередко бывает – апелляции к Пушкину («пушкинское начало в…») используются для интерпретаций новейшей литературы, то либо в Пушкине, «нашем всём»[266], содержится предвосхищение последующего развития культуры, которое нет необходимости специально истолковывать, либо современные значения и темы уже заключены в пушкинских текстах, которые этим и интересны. Устанавливаемые таким образом границы истолкования и направление предуказанного движения литературы в рамках обозначенного целого фактически вменяют Пушкину онтологическое значение, снимая этим как историчность пушкинского самоопределения, так и исторический характер последующей рецепции его образа и творчества. Непроблематичность интерпретатора для самого себя предопределяет как ограниченность целей и средств интерпретации, так и придание литературе, представленной классикой, онтологического статуса «жизни». Ср. у Ап. Григорьева («Пушкин – пока единственный полный очерк нашей народной личности <…> образ народной нашей сущности»[267]), а также у Г. О. Винокура («Пушкин – одна из самых актуальных проблем русской филологии как совокупности дисциплин, имеющих общей задачей посредством критики и интерпретации текстов раскрытие русского национального духа в его словесном воплощении <…>. Без филологического изучения Пушкина <…> невозможен дальнейший прогресс в познании Пушкина как великого русского поэта и лучшего представителя русского национального самосознания»[268]).

Даже там, где по видимости нет прямой связи с методологией истолкования замысла, например в технике анализа цитации, рамки интерпретации определены неявной презумпцией истолкования авторской воли (единство текста как методологический остаток «замысла»), хотя речь может идти только о фиксации предполагаемых, вероятностных ориентаций на те или иные явления литературной культуры, позволяющих тем самым гипотетически устанавливать фонд общих, может быть – внутригрупповых, символов и значений. При отсутствии методологически отрефлексированного контроля утверждений о намерении цитирования (без указания смысла и адресата действий субъекта цитации), т. е. в конечном счете при отсутствии методологически осмысленной идеи социального «действия» (взаимодействия), функциональное значение подобных семантических корреляций остается непроясненным. Соотнесение контекстов же вновь свидетельствует лишь об общности символического культурного ресурса группы интерпретаторов, трактуемого как «естественный», тогда как плодотворнее, на наш взгляд, исходить из аналитического понимания контекста как методологически контролируемого фонда значений, из которых исследователем конструируется или реконструируется рассматриваемое релевантное действие (функциональный аналог понятия «культура» в социальных науках). Стремление к более контролируемым формам учета взаимодействия в литературном процессе стимулировало и развитие семиотики как методологии прочтения объективированных знаков. Однако посылка «единственного читателя» семиотической системы, т. е. фактически самого исследователя, постулированного уже в представлении о структурности текста, заставляет вспомнить об идее «замысла» и произведении как эманации его единства, а стало быть – о единстве «правильного» прочтения. Другие точки зрения при этом фактически исключены, а читатель «наделен» теоретическим разумением филолога, знакомого с художественными средствами изображения и способами их анализа, т. е. ему отказано в роли исторического и эстетического адресата[269].

Возникающая отсюда проблема соотношения «устойчивых» и «динамических» компонентов системы текста возвращает к центральным темам Тынянова. В этом смысле можно сказать, что тыняновские и сходные с ними по интенциям позднейшие поиски очерчивают пределы рационализации литературы внутри отечественного литературоведения. Характерно, что проблемы не гениальной (массовой и т. п.)[270] словесности, иных определений литературы и связанных с ними участников литературного процесса, не учитываемых в проанализированной здесь перспективе, Тынянов счел необходимым поставить, но они оказались не развитыми ни им, ни последующим литературоведением.

1986

ПОНЯТИЕ И МЕТАФОРЫ ИСТОРИИ У ТЫНЯНОВА И ОПОЯЗА

Л. Гудков

Как и в предыдущих наших докладах на первых и вторых Тыняновских чтениях, мы будем рассматривать проблематику Тынянова и ОПОЯЗа преимущественно в перспективе социологии знания.

Все многообразие выражений исторического у Тынянова и его коллег можно разбить на несколько типов: это фиксация актуального взаимодействия (литературная борьба, революция, разрыв, измена, смена, война и т. п.); органические метафоры времени как жизненного цикла (рождение, рост, одряхление, умирание); генеалогические структуры (ветви родового дерева – младшие, старшие); геологические или тектонические метафоры (формация, верхние и нижние пласты, их смещения и сдвиги);