Литература как социальный институт: Сборник работ — страница 98 из 138

[292], М. О. Чудакова[293] и др., логические подчинения с предметно-содержательными, а значит, сохраняющего соблазн «истинностных» высказываний, приводит к тому, что для формалистов, вопреки их собственным заявлениям, критерий эстетического прогресса скрыто присутствует в истории, в эволюции литературных форм. Эти моменты можно видеть во введении понятий «линия эволюции», «линия развития»[294] как детерминационного критерия истории литературы, которую они хотели бы описать и фиксировать. Хотя она и «изломанная» и «прерывистая», тем не менее писатель может оказаться «вне ее», «отстать», «быть преодоленным» и т. д. Отсюда, естественно, образуются и формы суждений типа «эпоха требовала», «история сделала необходимым» и проч., являющиеся уже внеэмпирическими идеологическими конструкциями, опредмеченными формами логической обязательности, что свидетельствует об утрате изначальной теоретической позиции. Разумеется, эти выражения могут встречаться и на ранних этапах работы группы, но мы их рассматриваем как элементы теоретического и логического ресурса, различные части которого имеют разнофункциональное значение, или, пользуясь ее же словами, принадлежат к разновременным линиям и пластам культуры. Существенно, чтó и при каких условиях, когда всплывает на поверхность объяснительной работы и в каком качестве.

Использование выражений типа «эпоха требовала» делает особенно очевидным смену антропологических констант: не только субъекта литературного действия (соответственно, изменения объекта теоретической конструкции), но и субъекта интерпретации, «точки зрения наблюдателя», изменение логики и техники объяснительной работы. Такая конструкция субъекта литературного процесса в целом, идентифицируемого с самим интерпретатором, принципиально меняла всю логику рассуждения и анализа. Уже не литературное взаимодействие являлось конститутивным для теоретического построения, не ресурсы действующего участника в конкретной ситуации литературной борьбы, а дедуктивная схема общего идеологического развития литературы, заданная точка зрения абсолютного наблюдателя, обладающего как бы полнотой знания о прошлом и будущем. Такая противоречивость работы опоязовцев скрывает несознаваемые коллизии ценностей, конфликты столь же глубоко личностные, сколь и институциональные, поскольку это столкновение в душе и сознании исследователя императивов самой модернизирующейся культуры – познания и авторитета, знания и действия. Натурализованные метафоры утверждают «истинность» построений фактического материала, упорядоченных с их помощью. Такого рода модальность в социальном плане представляет собой стремление (неконтролируемое) исключить противников из сферы возможной конкуренции за признание, подавление, а не учет иных возможных точек зрения на обсуждаемые вопросы. В отличие от гипотетической модальности, условности, в функциональном плане представляющей собой ориентацию на академических оппонентов и готовность к проверке и обсуждению выдвинутых положений, метафорический натурализм содержит апелляцию к «единственно верной», «легитимной» точке зрения, идентичной доминирующему символическому авторитету. В условиях модернизационной культуры она всегда будет репрезентироваться инстанцией, воплощающей правильность стратегии культурного развития. (Подчеркнем еще раз, что речь идет о характере выстраиваемых теорий в условиях усиливающегося давления на ОПОЯЗ, – момент, который мы временно «выносим за скобки», а также что сказанное мы ни в коем случае не относим к личным и человеческим качествам опоязовцев.)

Таким образом, правила квалификации результативности научных высказываний в подобной социальной ситуации науки исключают конвенционалистские формы знания, в формальном отношении требуя соответствия не возможным оппонентам, а однозначным социальным авторитетам, являющимся решающим критерием в вопросах науки. Оборотной стороной этого является нетерпимость к позициям других. Иными словами, методологический реализм – не случайность, не ошибка, а результат последовательной рационализации отдельных высокоценимых опоязовцами и значимых для них постулатов и принципов. Теоретико-методологические сложности, осознаваемые при этом и ставшие причиной теоретического паралича, суть лишь своеобразное выражение этих ценностных императивов в плоскости когнитивной рефлексии. Они – производное от попыток решить проблемы соединения системной ориентации (позиции абсолютного наблюдателя) с задачами анализа взаимодействия (что требовало учитывать положение вещей в перспективах участников взаимодействия, т. е. описывать конкретные стандарты литературной культуры исследуемых групп), а также с необходимостью фиксировать механизмы инновационной эволюции с точки зрения их ценности для «будущего литературы». При таком многообразии теоретических, методологических, предметных и оценочных императивов удержать это распадающееся теоретическое сооружение становилось невозможным. (Следует сказать, что такого рода задачи, возникающие и в других областях знания, например в современной философии и логике науки, в структурно-функциональной концепции социологии и других сферах, при аналогичных холистских посылках, удовлетворительно решены быть не могут.)

Таким образом, вторая фаза развития ОПОЯЗа, содержащая противоречивые методологические тенденции и ценностные альтернативы, закончилась в теоретическом и концептуальном плане известной стагнацией, хотя содержательная работа, идущая главным образом как эмпирическая разработка выдвинутых ранее положений, оказалась чрезвычайно плодотворной и ценной для истории литературы, дав образцы исторического исследования, имеющие непреходящее значение.

Проблема инновации, эволюции, видимо, должна была решаться или развиваться другими теоретико-методологическими средствами, часть из которых нащупывалась Тыняновым и Шкловским.

Теоретические трудности, которые встали перед ОПОЯЗом, касались решения проблем, связанных с функционированием неинновационных систем литературного взаимодействия. Только на фоне рутинного существования литературы, снижения новых образцов в другие литературные среды, через анализ условий их признания и т. п., т. е. через описание функционирования статичной системы литературного взаимодействия разных групп, а значит, через описание смысловой рутинизации культуры, можно было определить собственные значения механизмов смыслового производства. Но здесь мы подходим к границам чисто теоретико-методологической проблематики и сталкиваемся уже с социальным контекстом функционирования знания, т. е. с особенностями или возможностями институционализации науки в модернизационной культуре.

Теоретическая задача создания целостной систематической теории литературы, сфокусированной на проблеме инновации, динамики, требовала от опоязовцев концептуального анализа опыта работы других исследователей, т. е. переинтерпретации их результатов в категориях собственно опоязовского подхода. Однако реализации такой программы противоречило понимание знания как авторитета (т. е. претензии на господствующие позиции в науке, чем отчасти грешили и сами опоязовцы, следуя общему духу модернизационной идеологии, и в чем их упрекали противники), что исключало для опоязовцев саму возможность внутринаучной кооперации и сотрудничества, использование «чужих» теорий и подходов для своих задач.

Выход к проблемам статики литературы был блокирован для ОПОЯЗа тем, что разработки этих вопросов велись их противниками. Позиция методологического индивидуализма, используемая в современной культурологии, философии и социологии, т. е. определение взаимодействия в категориях и смысловых перспективах литературных участников, была для Тынянова и Шкловского неприемлемой, поскольку ассоциировалась с принципами субъективного психологизма и его ценностными импликациями. Разработка же литературной системы как культуры (ее тематического поля) оказалась «занятой» общими эклектическими эстетическими исследованиями стиля, эпохи и т. п., с одной стороны, а с другой – вульгарным редукционистским «социологизмом», сводящим все разнообразие литературных мотиваций к экономическим или классовым интересам. Опоязовцы были вынуждены строить все сами, что и обернулось для них неразрешимыми проблемами (ср. переписку Тынянова, Шкловского, Якобсона 1928–1929 гг., например, Тынянов – Шкловскому: «Случился у нас перерыв, который случайно может оказаться концом. Во всяком случае, похоже» (1928 г.)[295]).

Некоторые разработки Тынянова и Шкловского, судя по их переписке тех лет, указывали выход, но не получили в тогдашних условиях истощающей внутривидовой борьбы соответствующего продолжения. Это относится к идее литературной группы («…один человек не пишет, пишет время, пишет школа-коллектив»[296]) и концепту «литературной личности», который должен соотноситься не столько с биографией, сколько с литературной системой в целом и стандартами литературной культуры группы. Методологически, как представляется, у Тынянова он должен иметь то же значение, что понятие социальной роли в социологии, т. е. быть кодификацией норм определенного литературного поведения, теоретически связывая инновационное действие и литературную субкультуру группы. Но эти теоретические возможности остались нереализованными.

Фактическое развитие пошло по пути все более тесного слияния с идеологическими конструкциями литературы. Литературная борьба, конкуренция за авторитет, лишившись своего теоретического ореола и смысла (иначе говоря – утратив специфичность антропологического наполнения) и будучи подведенной под общий организационный знаменатель, выродилась позднее, по выражению О. М. Фрейнденберг, в склоку («Склока – наша методология»[297]).