[32], а я русский преподаватель в американском колледже. Сын мыслит генетически, для него я – лейбницева монада, вне окружающего мира, хотя все-таки семейное ремесло ему подсказало редактирование гена, название проводимых им исследований.
Его старшая дочь Настасья, первая моя внучка, русская по крови, родилась в Америке, культурно – американка, непоколебимая в сознании своей правоты (self-righteousness). Когда она была маленькая, мы с ней спорили до временного разрыва отношений. В один из таких интервалов я случайно подслушал её нешуточный обмен мнениями с подругой-американкой на мой счет:
– Сколько же твоему деду лет? (“How old is your granddad?)
– Понятия не имею. («I’ve no idea»)
– Сотни две, уж не меньше, я думаю. («He must be at least two hundred, I think»)
Теперь студентка Университета Чикаго Тася, как мы её называем, меня выслушивает будто заговорившую мумию: высказываемое мной для неё никчемно, хотя бывает и занимательно.
Облик поколений
Из классики
«Я – облик поколений».
…Утром открываю глаза и над собой вижу нос, мой нос – висит. Нечто гоголевское! Грежу? Из отдалённых мест вернулся дядя, мной не виданный[33]. «Спи, спи, – говорит, – я только посмотреть». Окончательно проснувшись, рассмотрел я дядю. Наши носы, глядя анфас, похожи, в профиль – разные. Дядин нос, как у моего отца, прямой, нос тех дулебов, чьи далекие предки не знали татарского нашествия и отличаются, по определению антропологов, сильно выступающим носом. Мой нос, достаточно длинный, загнувшись книзу, отклонился от волоколамской линии по черте, ведущей к Вильно.
Пока я подымался с постели, фамильный нос уткнулся в книжные полки. Дядя, похоже, любопытствовал, почему у нас много корешков с одним и тем же именем Глеб Успенский. Те же книжные корешки стояли у меня перед глазами, сколько я себя помнил, привык и не спрашивал, зачем нам столько одного и того же классика. Один из тех самоочевидных вопросов, что вечно откладываешь на потом, а потом оказывается и спросить не у кого. Хорошо, дядя вытащил один том, раскрыл и мне показывает: на пожелтелой странице фамилия бабушки с отцовской стороны. Описание нашей семьи мой прадед послал Успенскому, а классик целиком включил письмо в «заметки о народной жизни»[34]. Чтобы смог я прочитать, какими были мы в отдаленном прошлом, надо было сосланному дяде получить свободу. Дед Вася, не имея других слушателей, со мной делился воспоминаниями, однако ни разу не упомянул, что предок наш переписывался с классиком, о котором нам и в школе говорили. Ни слова не слыхал я от бабушки – из семьи, известной классику[35]. Ничего не говорила бабушкина сестра, носившая фамилию, которую увидел я на пожелтелой странице[36]. И отец помалкивал. Приобретали сочинения образцового автора и ставили на полку молчком. Опасались чего? Пережитые страхи пытаешься вновь пережить, и не верится. Придёт время, тем более станут удивляться, и уже принялись спрашивать, что за страх, а кое-кто утверждает, что и бояться было нечего, они, видно, запамятовали, либо не жили в то время. Сверстникам не напомнишь, они и не хотят вспоминать, а людям другого времени не передашь своего самочувствия. Сколько ни объясняй, они из твоих объяснений сделают свои выводы, такие выводы, что ушам не поверишь. Некогда в порыве откровенности предложил я знакомому: «Хотите, я вам открою всю…». Он, венгр, прервал меня: «Прошю вас, нье нади! Я можю напиться пиан, очутиться не в себе и проболтаться». Не жившим в наше время нелегко себе представить внутреннюю цензуру, державшую каждого из нас в узде. Мозоли на мозгах понатерли, и кто не испытал перекрученности понятий дозволенного и недозволенного, тот едва ли способен уразуметь, почему попавшее в классику письмо приходилось не помнить.
Поездка на родину
«Почин выйти из мрака к свету уже сделан поколением “новых хозяев”».
«Новые русские».
В своих заметках Глеб Успенский приводил мнения с мест, кому и как живётся на Руси. До него отовсюду доносилось, по его словам, «самое беспощадное порицание всего, что творилось в деревне». Грязь, пьянство, лень и разврат, короче, темнота, известная каждому из нас по классике: «Гроза», «Власть тьмы», «Мужики» и «В овраге». Вдруг луч света в темном царстве: письмо из Дулепова Волоколамского уезда Московской губернии. «Наши крестьяне не потеряли образа человеческого» – классик выделил это сообщение моего пращура, а тот ему писал: «Трудом и трезвостью жить можно».
Таких, как мой прадед, Глеб Успенский и назвал «новыми хозяевами», заключив «новых» в кавычки и, очевидно, желая удостовериться, существуют ли такие. Два-три поколения спустя готовых к новой жизни не стало. Опереться решили на неготовых, а тех, прошедших культурно-политическую выучку, как формулировал Бухарин, отправляли переучиваться политграмоте туда, откуда вернулся и пришёл на меня посмотреть чудом выживший дядя. «Мёду много ел», – объяснил Дядя Федя свою выносливость. С малых лет поглощал он пропасть меда, «в пупке выступало», и когда мы уселись пить чай, дядя стал советовать мне есть меда как можно больше, хотя из-за мёда он и попал в места отдалённые.
О нашей пасеке и как её лишились, решился рассказать отец. Тридцать лет он опасался посетить родные места. Когда чуть оттаяло, ещё не восстановленный, прихватив нас с Братом Сашкой[37], осмелился совершить возвращение на родину, говоря языком Томаса Гарди. Английский классик запечатлел кризис сельской Англии, отец его романы изучал, не имея возможности изучить пережитый им кризис сельской России[38].
По пути в нашу деревню мы оказались на бывшем бойком месте, где устраивались ярмарки, там уцелела чайная, воспетая поэтом Николаем Тряпкиным: «Чайная, чайная, место неслучайное…» Зашли в эту чудом сохранившуюся чайную, взяли пару чая, отец нам объяснил: кипяток и заварка, мы с братом поняли смысл слов, попадавшихся в классике, и двинулись дальше.
У деревни, прямо на дороге, пересекая нам путь своей тенью, стоял человек. Зимняя шапка была на нём… Вспоминая эту шапку среди яркого лета, я вижу её нелепость, но тогда, явись кто в кольчуге, удивления не было бы, всё казалось воскресающим баснословным прошлым. Отец обратился к стоявшему по имени: «Ты ли это?» – и назвал себя.
«А-а, – отозвался человек, – давно тебя не было»
«Ты ли это?»
«Я и есть», – подтвердил встречный безучастно, словно он ли, не он – неважно.
Они постояли друг против друга. Ветер задел редеющие волосы отца, блеснула седина. Отец спросил: «Наши есть?» В шапке утвердительно кивнул в ответ, однако не показал к ним, хотя бы невольным взмахом, дороги, будто проверял, всё ли отец забыл и что помнит. Отец и не спрашивал. Они ещё постояли друг против друга с отсутствием выражения на лицах. Стояли, не произнося ни слова, казалось, лишь затем, чтобы послушать, как пролетает, сухо посвистывая, ветер.
«Ладно», – произнёс отец.
«Ага», – отозвался встречный, и мы пошли.
«Сосед», – пояснил отец и вдруг воскликнул: «Хорош! Сам себя не узнает»
Позднее, в течение дня, я от сельских родственников услышал, что это Карась, из бедноты, похоже, уклонившийся от сведения счётов со своим социальным врагом, и отец, кажется, был несклонен освежать их общих воспоминаний.
«Тут была пасека» – отец указал на пустырь, когда мы пришли в деревню. Мёд, по его словам, возили на ярмарку. Стоя на семейном пепелище, отец после паузы произнёс: «Сапоги шили на продажу». Словно сознаваясь в постыдном поступке, добавил едва слышно и скорбно: «У нас уже почти была своя фабрика». «Мы были кулаки?» – спросил Сашка. Отец помедлил с ответом, не желая отягчать сознание тринадцатилетнего сына знанием навешенного на семью ярлыка. Выдержав паузу, сказал: «Богатыми были Тузовы, а Урновы с ними породнились». «Тузовы» и означает богачи. Как появились Урновы, тоже известно. В книге о происхождении русских фамилий оксфордский филолог, по рождению москвич, занес «Урновых» в разряд имен, произведенных от предметов[39]. У нас предметом послужила кружка: наш предок, выбранный сельским старостой, собирая подати, ходил по деревне с урной, его прозвали «Урна». Мой отец ещё помнил: кто называл его Кудимовым, а кто – Урновым, прозвище в конце концов заменило фамилию, все, кто зовутся придуманным на живой памяти именем, – родственники.
Жаль, не расспросил подробности, да и отец не был склонен рассказывать: в прошлом – пасека, сапожная мастерская, чуть не фабрика, а он – политически скомпрометированный и всё ещё не восстановленный. Думаю, было у нас нечто вроде крестьянского «кожевенного заведения» по соседству с чеховским Мелеховым. Эта поднимавшаяся мелкая, кустарная промышленность пошла прахом под натиском индустриализации и коллективизации. Не могла не пойти. Явись такие заведения после отмены крепостного права, они бы уцелели и ещё выросли, а крепостничество отменять всё не решались ради интересов дворянства. Из книг я узнал: когда труд крепостных был дешев, ручной труд, у помещиков существовали и процветали промышленные заведения, но преуспеяние крепостников, сопротивлявшихся индустриализации, мешало дальнейшему развитию, и когда западно-европейские страны перешли к машинному производству, Россия, до поры игравшая в мировой торговле передовую роль, оказалась страной отсталой