Рассказывал Гуральник и о том, как в кругах академических произошла смена власти. Когда он был Ученым Секретарем ОЛЯ, то кабинет делил с академиком Мещаниновым. Крупнейший маррист, возглавлявший Отделение, по его словам, отличался усидчивостью и пунктуальностью: ни минуты не опаздывал на службу и отсиживал своё от звонка до звонка. И вдруг на глазах у Гуральника среди рабочего дня поднялся главный филолог из-за своего письменного стола и ушёл, удалился без единого слова, оказалось, безвозвратно.
Всеми ему доступными мимико-риторическими средствами Уран Абрамович старался передать силу испытанного им потрясающего впечатления: солидный, выдержанный, пожилой, занимающий в своей области наивысшее положение учёный сановник встает и уходит. Можно подумать, в туалет пошёл, а он навсегда ушёл из сферы многолетней деятельности.
Гуральник говорил, что Мещанинов был вежлив, обходителен, а историки филологической науки установили, что он, находясь у научной власти, даже не подвёл под монастырь кое-кого, не считая тех, которые уже были подведены. Чего же он покинул поле боя? Услышал топот дальний и присмирел. Раздался ему зов, подобный крику солдат, ворвавшихся во дворец, чтобы арестовать Временное Правительство, или команда матроса, разгонявшего Учредительное собрание: «Кончилось ваше время». Кончилось время марристов, пришло время виноградовцев. Вождь проигравшей партии знал, как оно бывает, когда не наша берет, и ушёл доживать на покое – на пенсии.
«В языкознании приятие советских норм означало марризм, официально поддерживаемую лингвистическую доктрину».
В шестидесятых годах я услышал, что двоюродная сестра Бориса Пастернака, Ольга Фрейденберг, этнограф, предвосхитила современный структурализм и самого Леви-Стросса. «Предвосхитила», – так, без колебаний, сказал мне сведущий венгерский фольклорист Мартон Иштванович. За предвосхищение ей и попало? На такой вопрос Мартон ответа не знал, и чтобы им сказанное проверить, снял я трубку и по старой памяти позвонил профессору, читавшему нам в Университете курс лингвистики. Почтенный профессор ответил, однако не сразу. Попросил: «Одну минуту, я спрошу у жены».
Зачем же выдающийся знаток стал спрашивать чьего-то мнения, как бы считая нужным сделать сноску? Если бы речь шла о факте, специалист сразу бы ответил «да» или «нет», но таковы были времена, надо всем по-прежнему нависал давящий вопрос отошедшей эпохи: надо знать или не надо? Вопросы теории по-прежнему решались партийно по мере выяснения личных отношений: кого признавать или не признавать.
Пока ждал я ответа, в трубке, издалека, слышались голоса: «Леви-Стросс… Фрейденберг…» – шло деловое обсуждение, словно в штабе принималось решение, считать или же не считать, что предвосхитила.
Вернулся профессор к телефону и сказал по-прежнему вежливо, но твердо: «Нет, не предвосхитила». Так решили супруги-ученые.
Мой профессор считался нераскаянным сторонником Марра, а его жена, тоже лингвистка, пропагандировала «порочные теории Блюмфельда». Приверженность «порочным» взглядам сошла с рук языковедам-супругам. Другим попадало и за меньшие грехи – очередная тайна нашей советской истории. Марризм называют лингвистикой официальной, словно решение было принято в ЦК и Совете Народных Комиссаров, хотя как и почему так считалось, не выяснено. Но в книгах пишут: «Инспирированный верховной властью разгром марризма…» Власть разгромила ею же учреждённую доктрину? Лучше бы выяснить, кто кого инспирировал.
«Блюмфельд объясняет сходство между различными словами близкого значения в полном противоречии с методом, здесь предложенным».
О «порочных теориях» влиятельного американского лингвиста рассказывал Д. Д. Григорьев. Познакомились мы с ДимДимычем в конце 70-х, он преподавал в Джорджтаунском университете, а в начале научной карьеры выпало ему испытать эти теории на практике, даже на собственной шкуре: он, среди прочих, был сделан подопытным ради проверки учения о языке без знания языка. По словам Григорьева, то было издевательство над языком и над здравым смыслом, но уклониться от участия в изучении языка по Блюмфилду можно было лишь ценой потери работы – Блюмфелд возымел в языкознании власть диктаторскую. Что за диктатура? Веря ДимДимычу, все же я не мог себе представить, если диктатура, то как она действует не у нас.
Пришлось представить, когда такую же обстановку застал я при Р. О. Якобсоне в Массачусетском Технологическом Институте. По мере моего официального представительства пытался я защитить своих бывших соотечественников-друзей, попавших в Америку диссидентов и павших жертвами ученого самодержавия. Выбросили их из академического мира на улицу, а я очутился в положении советского заступника за антисоветчиков, вдруг осознавших: «Смешно за свободой являться в чужую страну…»[260].
Не против американской власти мои друзья осмелились идти, а против Романа Осиповича – стали спорить с ним, не зная, что тут не спорят, уже давно не спорят, как наши люди, вырвавшись на свободу, полагали можно и нужно спорить, до изнеможения и во имя истины, кто – кого. Взялись наши искатели спорить с Романом Осиповичем о природе литературы, которую (природу) он сам, как им казалось, плохо понимал и ещё хуже разбиралась в литературе его супруга-сподвижница, Кристина Поморская. Мои соотечественники-правдоискатели стали возражать признанным авторитетам, дескать, хоть ты и авторитет, ответь по правде… И получили. Контраргументы? О, нет. Работы не получили. Получили от оппонентов, как положено, своё, оказались выброшены из профессиональной среды. «Всем у себя так и скажите, что с ними то же самое будет!» – это, не веря своим ушам, услышал я от Кристины при попытке испросить прощение опрометчивым диспутантам.
Мы-то, изучая Гоббса, думали, что война всех против всех – это слова, или, как у нас, неудовольствие властей, Главлит, КГБ, сталинизм. Оказалось, без КГБ и Главлита, кто власть (организационную) имеет – тот и авторитет, а спорить – не-ет, разве что в суд, если не согласны, подавайте. Неужели она, Кристина, не учла, что перед ней какой-никакой литератор, сказанное ею запомнит и запишет? Прочтут и убедятся, какая же была она… Дело прошлое, всё же незабываемое. Саморазоблачительные признания, вроде угрожающих слов Кристины, кажутся неправдоподобными. Охватывает возмущение, потом – сожаление. Жаль становится тех, кто откровенно и опрометчиво себя выдают. Не мерой цинизма, нет. Талейраны всех веков и народов высказывались циничнее, но – с умом. А это цинизм, помноженный на недомыслие. Надо же такое ляпнуть! Кристина невольно признала, что они с мужем держатся организацией мнений.
Массачусетским Институтом, где Якобсон преподавал, его диктатура (так и говорили – диктатура) не ограничивалась. В другом университете, тоже «увитым плющем», что означает – элитном[261], взяли на должность – кого? Новичка из недавно выехавших. Взяли, когда своих не брали, и вдруг взяли приехавшего, нашего бывшего гражданина. Мы с ним познакомились и поговорили, выслушал я ещё одно признание, которое тоже следует слышать, чтобы поверить. Молодой человек был, к чести его, откровенен. «Прежде всего, – говорит, – надо быть приятным парнем». После приятности следовало, не помню – что, только не квалификация. Третье условие следовало поставить первым. «Кроме того, – сказал счастливчик, – я племянник Якобсона».
Составитель справочника по русской литературе, профессор Виктор Иванович Террас рассказал: для справочника, который он редактировал, написала Поморская статью о своём покойном супруге. Статья превышала словарный объем. «Даже о Толстом, – пробовал сказать редактор, – статья короче». Вдова Якобсона ничего не ответила, она смерила редактора уничижительным взглядом, в котором читалось: «Да, мой муж стоит статьи длиннее, чем статья о Толстом». Зная Поморскую, подозреваю: двигало ею искреннее убеждение, что её покойный супруг для литературы важнее Толстого. Считают же Набокова гением. Это их гений. Срединная Америка считает, что нужно иметь ружье, чтобы отстреливаться, мы мечтаем, с кем бы выпить, но то мы или американцы – простые люди, без фантазий. А на вершинах интеллектуализма полагают, что надо мудрить, чем искусственнее, тем лучше, а ума и таланта не нужно. Организуют мнения, выстраивая шкалу имен и достоинств: сеть, раскинутая на целый литературно-академический мир, как установил Ливис.
«… болтал о Ромке Якобсоне…»
«Не надо было всего этого говорить! Не надо!» – сокрушался Роман Осипович Якобсон. Удалось мне его повидать у него дома под Бостоном. Речь между нами шла о недавно опубликованных, нет, не у нас – на Западе, признаний подруги поэта – Лили Брик. Из этих откровенностей становилось видно, насколько Маяковский был организуем, создаваем ради некого образца советского поэта, и всё за счёт связей, в первую очередь с ОГПУ. Ни талантливости, ни остроумия нельзя отнять у поэта, сказавшего: «Уходите мысли восвояси, обнимись души и моря глубь…», но с талантом рождаются, слава создается.
Мы с моим двоюродным братом Андреем на исходе 40-х попали в среду, окружавшую Маяковского: люди, упоминаемые в его стихах. Брату Андрею было десять, мне – двенадцать, мы с ним приняли участие в конкурсе среди взрослых чтецов-любителей на лучшее исполнение произведений поэта. Андрей потряс публику и получил первую премию, я – третью, жюри состояло из ближайших друзей Маяковского, и нас представили Лилие Юрьевне. Она отнеслась к Андрею, будто к своему ребенку, в мальчике она видела живой символ своего торжества – окончательную канонизацию