В шестидесятых годах символом нашей американской неприкаянности стал для меня в Нью-Йорке магазин русского издателя и книготорговца Николая Николаевича Мартьянова. Большой магазин на Пятьдесят пятой улице, в центре большого города, забитый до потолка книгами на русском и совершенно пустой, не считая сидевшего, не шевелясь, за столом старичка-сотрудника, чей ветхий костюм говорил о крайней бедности. В магазине, шаря по полкам, пробыл я почти целый день. Ровно в час закрытия старичок всё так же безмолвно поднялся и не прощаясь ушёл, а посетители так и не появились. В ту пору, судя по русской зарубежной прессе (Николай Николаевич тогда же снабдил меня газетами gratis, даром), наши бывшие соотечественники, следуя старинному, установившемуся у нас со времен Древней Руси правилу бития своих ради устрашения чужих, грызлись между собой и существенной роли в американской политике не играли.
Вернувшись после первой поездки из Америки домой ещё до того, как нахлынула так называемая «третья» (фактически четвертая) волна, получил я письмо от супруги Сикорского. Она рассказывала, как Игорь Иванович к ней зашел прочитать мое письмо, а письмо было послано на старом бланке журнала «Мотор», в котором мой дед в 1913 г. поместил интервью с ним. Елизавета Алексеевна писала: «Вы своим знакомым американцам скажите, какие они милые люди… Не забудьте сказать американцам, какие они милые», – в частном послании звучало как рефрен, очевидно, в расчете на любопытствующих почтмейстеров не только на нашей стороне океана. Супруга выдающегося американского авиаконструктора, однако русского, поэтому – ешь да чувствуй! Снимавшийся в Голливуде, английский актер русского происхождения, Питер Устинов однажды, пусть в шутку, изображал стоящего на задних лапах пса. У Михаила Чехова прошли школу американские актёры, ставшие суперзвездами сцены и экрана, сам же Михаил Чехов получил возможность сниматься благодаря поддержке Рахманинова, но даже знаменитому музыканту протежирование соотечественнику (тоже с именем) стоило немалых усилий. Такие ученые, как Карпович и Ростовцев, вели курсы в первостепенных университетах, издавали капитальные труды, Питирим Сорокин создал свое направление в американской социологии, и тем не менее наши научные светила помнили, что они в США из милости. Крупные, принадлежавшие ко второй волне, учёные, покинувшие Россию или из России выдворенные, но в Америку не приглашённые, чувствовали себя (судя по их переписке) в положении приживал, сидящих за общим американским столом где-то скраешку. Сын Вернадского, историк, в письмах жалуется, что ему приходиться мало получать и много работать. Девятнадцать лет он в Йельском Университете числился не профессором, а сотрудником, не входил в преподавательский состав, профессорствовал на «последней прямой» десять лет перед уходом на пенсию.
В 60-х годах застал я Американскую Россию ещё второй волны и могу сказать, насколько та эмиграция была по составу другая и малозаметная. «Мы сюда за лучшей жизнью не приезжали», – говорил Григорьев, проводя границу между потерявшими и покинувшими Россию. ДимДимыч сторонился и четвертой волны 1970 гг, которую у нас называют «третьей», она стала силой. Этнически однородная и сплочённая единством интересов, эта волна состояла из тех, кого зазывали в Америку; создавалась специально, как своего рода «пятая колонна» в холодной войне, и она вышла на политическую авансцену. Перед только что пересекшими границу авторами, которые ещё ничем собственно не зарекомендовали себя, распахнулись двери лучших учебных заведений и крупнейших издательств. Чужие ступени не были им чрезмерно тяжелы, вполне сладок был для них чужой хлеб. «Я въехал в Америку на белом коне», – рассказал мне далеко не самый видный из писателей-диссидентов. Американцы под разными предлогами выживали своих очень ученых соотечественников, чтобы освободить место для не очень ученых эмигрантов «третьей» волны, а те на ходу меняли профессию, называя себя специалистами по русской литературе, хотя согласно полученному на родине диплому таковыми не являлись. Русист-американец попросил меня быть свидетелем на суде: он подал в суд на университет, из которого его уволили, а на то же место взяли моего московского соученика, у которого в дипломе, как и у меня, значилось преподаватель английского языка. Свидельствовать не пришлось, неловкого положения я избежал: университет от потерпевшего откупился.
«Мы не в изгнании, мы в послании», – строка Берберовой, и таков был мотив, выражавший настроение эмиграции второй волны, хотя тоска по Родине ничего потрясающего не вызвала, всё же это мечта о возвращении. Так называемая «Третья волна» занималась разоблачением всего советского без мысли о возвращении. «Быт здесь так прост, что расстаться с этим трудно», – в американской печати высказался диссидент, объясняя, почему после упразднения СССР он не едет обратно на родину. В единый поток с «третьей» волной слилось движение внутренних «раскольников». Возникла целая литература. Каков вклад? Очевидно ГУГЛ, хотя Сергей Брин яростно отрекается от России. От края и до края – масса названий. Книги написаны на дотации, полученные в пору холодной войны, но так, будто холодная война не прекращалась, не знаю названий, которые бы осели в «песках времен». До двадцати книг и более выпустили наши соотечественники, эмигранты постсоветской волны, удовлетворяя академическому требованию не только преподавать, но и печататься (вместо того, чтобы преподавать), однако заметных книг в этой обширной, конъюнктурной продукции я не знаю.
Круг замкнулся
«Едва ли советская система сохранится надолго, но в своей основе она, пожалуй, не будет меняться эволюционно, и непохоже, чтобы она оказалась свергнута революционным путём».
«В России возможно что угодно, только не реформа».
Профессор Рязановский, родившийся в русском Харбине на китайской земле, своими глазами ещё не видел России, когда писал учебник по русской истории, но вырос в семье, отличавшейся безудержным патриотизмом, поэтому, размышляя о нашей общей Родине, он на академическом языке выразил незнание, что и думать о нашем будущем.
За сто лет до этого Оскар Уайльд высказался на ту же тему, он в нашей стране не бывал, но читал русских, а вывод о невозможности у нас реформ сделал, вращаясь среди российских эмигрантов в Лондоне и в Нью-Йорке. Его «русская» пьеса, откуда мной взята реплика, это фантасмагория, которую надо бы перевести и поставить у нас. Мои друзья, Васька с Генькой, воссозданием «Веры, или Нигилистов» затмили бы успех своих же «Бременских музыкантов». Если до сих пор пьесу не сыграли в Америке, тому, боюсь, помешала авторская симпатия, пробивающаяся в отношении к персонажам нелепым, непредсказуемым, непутевым, но исполненным деятельной, хотя и бесплодной, энергии.
«К власти идёт некто по имени Зюганов», – в начале 1980 гг. услышал я от причастного к нашим высшим кругам. Было это ещё в ту пору, когда в Америке очередным изданием вышел учебник по русской истории Рязановского, выразившего растерянность при взгляде на происходившем у нас. Мы же провожали в дальний путь Брежнева, Андропова, Черненко, а на их место пришел Горбачев. Почему не Зюганов? Не то, чтобы кто-то из них двоих заслуживал предпочтения, а была ли там наверху борьба, исходом которой стала перестройка со всем, что бывает потом, как, выпивая чашу с ядом, выразился Сократ.
Aftermath, или последствия, советской истории, внезапно прекратившейся, коснулись меня до того чувствительно, что я не переставал следить за всем, что напоминало weeping on the ruins, плач на руинах. Вдруг в колледже Нассау вижу объявление: будет выступать Зюганов. Вот и спрошу: правда или пустой слух о нем как сопернике Горбачева? Заранее приготовил записку на двух языках, и отправился занимать место в первом ряду, чтобы и записку сразу передать, и ни одного слова не пропустить. Наконец-то, надеялся, проверю, содержалось ли зерно истины в том, что некогда я услышал: шёл к власти, но почему-то не пришёл.
Переводчик оказался знакомым, он служил с Лисоволиком, одним из трёх партийцев, которых перестройка довела до самоубийства. Люди с неумершей совестью – на мой взгляд, хотя в оценке могу быть пристрастен: все трое пощадили меня.
Был я в числе тех, кому Александр Иванович Коровицын, Секретарь РК Киевского района (где находился ИМЛИ), разрешил, без выговора, не ездить на картошку. А когда началась перестройка, оставил пиджак на спинке кресла и выбросился из окна служебного кабинета. Были за ним «дела»? В перестройку процветать стали те, за кем дела могли быть ещё и похуже, поэтому, вероятно, спешат повернуть страницу: поведение снобов, а погибшие позора, видно, перенести не могли.
Борис Карлович Пуго, будучи Секретарем Комсомола, простил мне грехи молодости, когда я был Вице-Президентом Клуба творческой молодёжи. Согласно принятой версии, Пуго застрелился после путча, в котором участвовал.
Дмитрий Андреевич Лисоволик не наказал меня за интервью, данное американскому телевидению без официального разрешения Президиума Академии Наук, а мог по тем временам вычеркнуть из общественной жизни. Директор ИМЛИ, узнав о моём нарушении академических предписаний, взорвался. Обычно вежливый крикнул: «Дурррак! И себе, и всем нам жизнь испортил». Так оценил мой проступок бывший консультант Брежнева. А Лисоволик, отвечавший в ЦК за Америку, спокойно сказал: «Если бы вы с нами посоветовались, ваше интервью стало бы только лучше». Бывший подчиненный Дмитрия Андреевича, сопровождавший как переводчик Зюганова, мне рассказал: у себя дома Лисоволик смотрел по телевидению вечернюю программу «Новостей», крикнул «Кончено!», вышел на балкон и бросился вниз.
Пришло время зюгановского выступления. Народу полный зал. Однако ничего нового о предыстории или о ходе перестройки оратор не сказал. Упомянул Горбачева: «Пошёл со шляпой», то есть побирается. У павшего лидера, по зюгановским словам, не было ни знамени, ни партии, вот и пришлось ему промышлять в одиночку.