Литература как жизнь. Том I — страница 29 из 142

[87]

Сейчас раздаются призывы отречься от нашей классики, либо подвергнуть её перетолкованию и читать совсем не то, что обычно читали: взять и деполитизировать барское ничегонеделание. Сопротивление литературе, что со временем стала классикой, началось когда ставшее классикой было текущей словесностью. Если нельзя было отрицать высоких достоинств новейших произведений, как «Мертвые души» или пьесы Островского, их старались нейтрализовать положительным истолкованием. Ап. Григорьев обещал объяснить, почему «Гроза» не осуждение «темного царства». Последователен оказался лишь реакционер Константин Леонтьев. Он утверждал, что лучшее в русской литературе ниже российской действительности, а люди, как граф Вронский, по мнению Леонтьева, нужнее России, чем великий писатель, создавший эту фигуру. Причем, Леонтьев не уклонялся от выводов и последствий, неизбежных при его логике: кровь – так кровь, война бодрит и оздоровляет (а теперь на него ссылаются как радетеля русской культуры!) Если Вронский сражался не в интересах своей страны, то Леонтьев, участник проигранной Крымской войны, призывал воевать Стамбул, то есть настаивал на военной авантюре, которая обернулась бы последствиями ещё более катастрофическими. Запад, преследуя свои интересы, извлекал для себя выгоду даже из поражений, Россия и после победы не использовала своих преимуществ.

Леонтьевские мысли о соотношении литературы и действительности подхватил Розанов. У нас на глазах розановское проклятие русской литературе, не умевшей ценить Россию, переросло в предложение удалить классику как болезненный нарыв на теле нации. После книги В. Ф. Иванова «Русская интеллигенция и масонство от Петра I до наших дней», вышедшей в 1934-м в Харбине и переизданной у нас в 90-х годах, принялись думать, будто наши великие писатели были врагами своего народа, а их произведения – пасквили на Россию. Книга Иванова – публицистика на историческую, несомненно злободневную тему, подобна ересям, что укрепляют верующих в борьбе за веру: автор же опровергает самого себя.

Из книги следует, что путь России – это непрерывное отклонение от своей самобытности под напором чуждых сил. От подобных проблем нельзя отмахиваться, как поступали во времена веры, цензуры и догматизма, но разве не формировались все страны и нации под напором чуждых сил? Даже Китай, веками служивший символом застывшей самобытности, менялся под нажимом извне. А кто и когда отклонился от самобытного пути у нас? Собравшийся эмигрировать в Англию творец российской государственности Иван IV, он же Грозный? Возможно, и уехал бы, согласись английская королева принять его предложение руки и сердца.

«Все разрушительные силы объединяются против православия и самодержавия», – сквозная идея Иванова. А помещичьи крестьяне со времен отмены Юрьева дня не объединялись против самодержавия?

Лишь внешние силы вызвали в православии раскол, который Иванов называет величайшим несчастьем России?

Умолчаний в книге Иванова полно, умалчивается о том, что мешает ему провести любимую мысль. Если в идиллической картине безмятежного супружества Императора Павла не названа фаворитка, то не упомянуто, что Пушкин продолжал называть великим вольнодумца-масона Вольтера. Не упомянут и тот последний личный доклад Родзянко царю, когда председатель Думы решился высказать императору предостережение, зато говорится: «Родзянко шлет в Ставку ложную информацию», а что за информация не сказано. Очевидно, депеша о начале революции. Сообщение о начале революции Иванов, возможно, счел ложью, поскольку сообщать было преждевременно – ещё не начался штурм Зимнего Дворца, хотя стоило взглянуть в окно и посмотреть, что происходит на столичных улицах.

Взявший на себя роль главнокомандующего царь, по утверждению Иванова, не проявлял ни малодушия, ни растерянности. Надо думать, имеется в виду хладнокровие, с каким царь положил в карман телеграмму о Цусимском разгроме и продолжил в игру теннис или отложил в сторону телеграмму о падении Порт-Артура и продолжал завтракать. Или за отсутствие малодушия и растерянности принять упование государя на волю Божью?

По Иванову, врагами России являлись выдающиеся русские люди, сбитые с толку масонами. Однако даже исключения, сделанные Ивановым, и те не подкрепляют его тезиса. Крупнейшее вроде бы исключение – Пушкин. Но о Пушкина разбиваются все построения, предвзято воздвигнутые ради любимой мысли. Пушкина не склонить к одному лагерю, он, говоря словами Данте, сам своя партия. Между тем Иванов, говоря о Пушкине, не сводит вместе все хорошо известное. Он не отрицает, что с молодости поэт был соучастником вредных сил, однако не упоминает о том, что Пушкин до конца своих дней чтил бунтовщиков-декабристов как духовных братьев и оставался сторонником Петровских реформ, проделанных, согласно Иванову, в интересах масонов.

Свою любимую мысль Иванов провести торопится, у него для исследования многослойных ситуаций мало документации, источники вторичны, для изучения не оказывается ни времени, ни печатного пространства. Масон Кутузов хотел, согласно Иванову, проиграть брату-масону Бородино: «битва проходила без участия Кутузова, он ничем не руководил, ничем не распоряжался, все делалось другими, помимо его»[88]. Сказанное о полководце, которого считают спасителем Отечества, это – допущения, и возникли допущения не на пустом месте, о чем говорит уклончивое отношение к славе Кутузова такого современника, как Пушкин, и его же не однажды самим подчеркнутое преклонение перед Барклаем, который, согласно мнениям, приведенным Ивановым, и явился победителем Наполеона. Однако Пушкин поспешил корректировать свое мнение о Кутузове и его «мудром деятельном бездействии». Затем Кутузовское кажущееся неделание как фактор моральной победы оправдал потомок участников битвы – Толстой, чьи предки с обеих сторон, отцовской и материнской, на поле Бородина сражались, и сражались с отличием. Видимую кутузовскую пассивность создатель «Войны и мира» сделал аргументом в своей философии истории. Сопоставление пушкинской сдержанности в оценке Светлейшего с толстовским оправданием его было бы достаточно для исследования того же объема, что и обзорная книга о пагубном воздействии масонства на Россию. Между тем у Иванова в книге ни одного доказательства влияния масонов на Кутузова, а его допущения историк счел недоказанными, одно из допущений – «до смешного легковесным»[89].

Где Иванов ушел от вопроса о Пушкине, там авторы другого направления подхватывают: «Пушкин по духу был и оставался масоном, не оформляя принадлежности к Ордену в силу тяжелых политических обстоятельств тогдашней России»[90]. Если в самом деле разберутся в (допустим) масонской символике пушкинских произведений, то, я думаю, получат результат, который получают авторы, занятые изучением рубежа XVIII–XIX веков: лучшими умами тогда написанное, несомненно написано в духе масонства, но и масонство было в духе времени. Не одни же масоны пропагандировали права человека[91]. Не союзники Иванову даже славянофилы: насквозь пропитаны чуждым влиянием, которое и внушило им идею самобытности. Ведь сколько раз было сказано: славянофильство – наизнанку вывернутое западничество. Если «Недоросль» и «Горе от ума», согласно Иванову, пасквили на Россию («Мертвые души» им лицемерно не упоминаются[92]), то почему же не появилось талантливых апологий?[93] Разоблачающий лучших людей России как её наихудших врагов не отрицает, что Фонвизин, Грибоедов и даже «космополит Герцен», люди «огромного таланта». Что же их заставило тратить свои таланты на пасквили?[94]

Классика, от Фонвизина до Чехова, не укладывается ни в неоконсервативную историософию, ни в прогрессизм. Остается либо послушаться новейших наследников гоголевского истязателя, Отца Матвея, и отречься от русской классики, либо прочесть, что в классике написано. Классики не поносили и не прославляли России, они выражали истину о стране и народе: говоря могучая, имели в виду мощь, говоря бессильная, подразумевали бессилие. Это нерасторжимое сочетание получило множество воплощений неотразимой истинности. Классика – полное представление, что же мы есть такое, если вспомнить вопрос Чаадаева. В том и состоит творческое отличие русских классиков от русофобов современности, не давших ничего, кроме тенденциозности, выражаемой произведениями, лишенными художественной объективности, все у них плоско, одномерно и бесталанно.

Читая в книге Иванова и во многих других патриотического уклона книгах, что нам не давали жить нашим самобытным укладом, хотел бы я задать авторам таких книг вопрос: уверены ли превозносящие самобытность авторы, что русские люди были довольны своим укладом? Мой отец, спасаясь от коллективизации и покидая деревню, порты топтал. Это – мальчишкой. Но даже Ап. Григорьев, почвенник, предупреждал духовных собратьев, славянофилов: «Русский быт уже не так глядит…».

Оказался я однажды восприемником поразительного признания. Под Москвой в селе Михайловском, где мы жили летом, напротив от нас процветало единоличное хозяйство: прочной постройки дом, сад, огород. С хозяином, конечно, мы были знакомы: советский Бирюк. В тот раз стоял он возле своей калитки, ко мне спиной, взгляд его был, очевидно, устремлен на поднимавшиеся вдали городские пятиэтажки. Решил я посмотреть на выражение его лица: наверное, смотрит с презрительной ненавистью на агрессию урбанизма. Подошел, поздоровались. И сосед произнес, словно обрадовался случаю разрядиться от переполняющих его чувств: «Все отдам, хотя бы комнатенку там получить». Что на это сказал бы Константин Леонтьев, имевший обыкновение апеллировать к таким прочным хозяевам, «рассудительным мужикам», в леонтьевских глазах – опора традиционного порядка? Фантазировать не стану, но помню, что Леонтьев сказал, выражая свое основное желание: иметь