ем[120]. У Юрия Михайловича попадается немало открытий, открытых другими, разве что переименованных, и младшему поколению его поклонников это незаметно. Почему переименований не замечают литературоведы, которым по возрасту полагалось бы замечать переименования? Что спрашивать! Всё, по Ливису, взаимосогласовано в меру единодушия. Несогласных нет!
«Тов. Капица! Все Ваши письма получил.
В письмах много поучительного…»
Борьба с космополитизмом – фон моих школьных лет. У нас в районной библиотеке обсуждали ура-патриотическую книгу «Крылья Родины», популярная история отечественной авиации. Книгу о русских инженерах того же автора, как теперь известно, академик Капица рекомендовал Сталину. Надежный ли источник «Русские инженеры», не знаю. Заметил, что принижен, чтобы возвысить соотечественников, американский инженер Джордж Уистлер. Претензия с моей стороны, каюсь, предвзятая: инженер-американец, отец художника, проложил под Петербургом железнодорожную ветку, по которой водил товарные поезда мой прадед. А «Крылья Родины» видел я у Деда Бориса с пометами «Вранье!» и «Ложь!» На обсуждении выступил и говорю: «Не Можайский первым полетел на планёре, а француз…» Что за француз, не помню, помню – француз.
Председательствующий спрашивает, откуда мне известно. Говорю: от дедушки. «А кто твой дедушка?». Отвечаю. «Мальчик, – говорит председательствующий, – дедушку твоего мы знаем. Иди домой и скажи дедушке, пусть он попробует опубликовать свои мнения». Дед не отрицал отечественных приоритетов, у него была особая записная книжка с именами наших воздухоплавательных пионеров, и почти ни о ком, насколько я могу судить, написать ему не удалось. Дед знал, кто и когда достиг чего раньше всех, но вместо того, чтобы изучать истинных пионеров летания выдумывали «первых».
Так говорил дед, и для меня то был первый пример ненужности правды людям, преследующим свои интересы. Дед видел, кто у нас поднялся в небо раньше других, знал тех, кто строил наши первые аэропланы, был лично знаком с зачинателями отечественной авиации, и это знание мешало тем, кто знал о его мнениях. Деду было известно: летательный аппарат Можайского подпрыгнул. Чего там подпрыгнул! Пиши – полетел. Что видел и знал современник, отличалось от версии, апробированной патриотическими конъюнктурщиками. Требовалось поскорее подтвердить: «Мы были первыми», вот и выдумывали, чтобы развязать языки и руки, свидетель-очевидец мешал: может, и не лжет, но помнит не то, что нужно. Безосновательность обвинений была беспардонной. Некогда дед спорил с Пуришкевичем, который считал финансирование едва народившейся авиации пустой тратой денег, их обмен мнениями тогда же попал в печать, но не читавшие дореволюционных газет и журналов приписали деду согласие с Пуришкевичем и противодействие созданию отечественного воздушного флота.
А председатель – добрый человек! Отправил меня всего лишь к дедушке, ведь мог и до папы с мамой добраться, сам тоже рисковал: хорошо, не донесли, что не пресек антипатриотических высказываний советского школьника. Председательствовал на дискуссии главный редактор журнала «Техника – молодежи» Василий Дмитриевич Захарченко. Впоследствии мы нередко заседали вместе, но ему я не напоминал, что я – мальчик, посланный им к дедушке. Как воспринял бы он напоминание о проявленной им нетвердости в борьбе с космополитизмом? Ведь те же люди старались обличение псевдопатриотической демагогии выдать за выражение безродного космополитизма.
Уже в послесталинские времена мой дедушка сделал на исходе своих дней попытку опубликовать записки, если не обо всем, то хотя бы о летании. Рукопись приняли, но просили снять… по тем же пунктам, что двадцать лет назад вызвали на него донос как лжеученого. А дед скончался. Сорок лет спустя, уже в годы гласности, понёс я ту же рукопись в знакомый мне с детства Музей авиации, думал, они поддержат, поддержать они были готовы, но попросили снять… «Знаете, – говорят, – читал наш Ответственный секретарь…» Секретарь да ещё Ответственный доноса не писал, однако держался версии, защищённой доносом, поэтому лично не был заинтересован в ниспровержении псевдоприоритетов. Ответсекретарь хотел правды, само собой, всей, лишь за вычетом той, что противоречила правде, перенятой им от предшественников. Мне так и было сказано: «Ваш дедушка помнит – капитан Руднев, а у нас значится Сергей Уточкин».
Дед Уточкина знал: «Пиво вместе пили». Но были времена, когда о легендарных личностях чего-то не знали, были и такие времена, когда не хотели знать, а когда и запрещали знать известное. Понимаю, насколько услышанное мной от деда противоречит репутации разностороннего спортсмена, не укладывается в легенду, всю правду, без изъятия, ещё труднее уместить в облике одного и того же человека. Дед говорил, что «Уточкин» – перевод немецкой фамилии, вроде «Унтертаген», а летал Уточкин под кокаином, вкалывал через пиджак и летал по прямой, не умея делать повороты. Работники музея не опровергали дедовых записок, уже не разрешалось запрещать, просто попросили: «Заберите рукопись»[121].
«Никто из писателей не сыграл в моей жизни, в моей собственной судьбе роли столь значительной, как Владимир Дмитриевич Дудинцев».
В той же районной библиотеке обсуждали статью Владимира Померанцева «Об искренности в литературе», очевидно, подражание «Об искренности в критике» Чернышевского. Статья подписанная малоизвестным именем, появилась в «Новом мире» в конце того года, когда умер Сталин. Впервые в советской подцензурной печати прочли (между строк), что наша литература полна лжи. В обсуждении участвовал автор статьи и писатель Владимир Дудинцев, который сказал, что после этой статьи ему стыдно называть себя писателем, и, вероятно, в порядке покаяния, три года спустя, вскоре после доклада Хрущева о культе сталинской личности опубликовал в том же «Новом мире» первый антикультовый роман «Не хлебом единым». Слабость романа и сила произведенного им впечатления – знамение времени. На обсуждении выступал и я, пожилые слушатели в первом ряду сидели с выражением на лицах «Ишь чего захотел!». Если бы меня спросили, чего же я хотел и что пытался сказать, затруднился бы ответить. Хорошо, «Серега» (Бочаров), хотя не выступал, но присутствовал. По его словам, я выкрикивал, что статья неискренняя, говорить надо, называя вещи своими именами, не об искренности, а правдивости. В самом деле: чего захотел!
«Прощай, отец».
Похороны Сталина, как и процессы 37-го, проходили недалеко от нашего дома. Однако в день похорон, думая дойти до Колонного зала в Доме Союзов минут за пятнадцать, едва я высунулся из парадного, подхватил меня людской шквал и, ударив о грузовики, поставленные стеной, забросил обратно в парадное. Дом Союзов – ещё ближе от нашей школы, в Октябрьском зале, где Вышинский обличал врагов народа, мы поздравляли учителей. До школы я добрался дворами, и оказалось, что по случаю траура в школе приготовлен венок, и нас, взявшихся нести венок, пропустили пройти мимо гроба.
После похорон было официально объявлено о создании Сталинского музея, а в школе по распоряжению дирекции мы, само собой, начали собирать материалы для выставки о Сталине. Нанесли фотографии, книги, редкое издание со сталинскими стихами, о которых ничего не знали, и грампластинку со сталинским голосом, которого наше поколение не слышало. Вдруг новое директивное распоряжение: «Не ко времени».
«На другой день о нём перестанут говорить», – Дед Вася сказал. То же самое моя будущая жена слышала от своего отца. Старшие помнили исчезновение мозоливших глаза фигур и забвение непрестанно повторяемых имен. Мой отец рассказывал, как «всюду висели портреты Троцкого», а мое поколение не знало, как он выглядит. Нынешнее незнание, когда всё можно посмотреть, тем не менее проявляется у ревизионистов, пересматривающих приговоры времен, которых они не помнят по молодости. Можно ли было, говорят они, не арестовать Ландау в конце 30-х годов, если он распространял листовки с обвинением Сталина в фашизме? А эта листовка – раскавыченная выдержка из Троцкого. Если бы в листовке не троцкизм сказывался, а в самом деле фашизм, тогда бы и заступничество Капицы не помогло. Но троцкизм в стране уже ликвидировали, физика, тоже по молодости опрометчиво пустившегося в политику, с год подержали и отпустили.
Однако от дедов и отцов приходилось слышать, насколько радикальной им казалась перемена галса государственного корабля после кончины Сталина. «Наконец-то мы на правительственном уровне слышим русскую речь», – сказал Дед Вася, когда глава государства заговорил без акцента. Нерусские «сталинские наркомы» в глазах бывшего сельского учителя выглядели хунтой, захватившей страну (что тоже можно сравнить с нынешней российской олигархией – гротескный элитизм вместо действительного величия). Правильное произношение на твоем языке кажется мелочью, но деды и отцы чувствовали чужой акцент своими боками, а себя – гражданами второго сорта у себя в стране. Я себя нередко чувствовал второсортным. «Мне, – говорю в редакции прямо против наших окон через улицу, – переступить ваш порог труднее, чем автору из Средней Азии!» «Ещё бы!» – услышал я в ответ, а мою рукопись заворачивал сам главный редактор. Так и не знаю, что он имел в виду, мою ли непригодность, или хотел сказать, что ему «задвинутое» положение русских известно.
Сталин ушёл навсегда – мое чувство послесталинских годов, но всё – до поры до времени, минует и возвращается: вернулись и портреты Сталина, и сочинения Троцкого. Троцкого придерживали, чтобы самим выглядеть оригинальнее. Высказывались его словами без кавычек. Сейчас говорят о Сталине языком сталинской эпохи, проклиная и прославляя вождя, так до сих пор ещё пишут о Библии, исходя из библейских мифов.