Литература как жизнь. Том I — страница 42 из 142

«То было прекрасное время, то было ужасное время; то был век мудрости, то был век глупости; то была эпоха веры, то была эпоха безверия; то была пора света, то была пора тьмы; мы жили в радости, мы были в отчаянии; нас вдохновляли надежды, нам не на что было надеяться; перед нами открывались райские врата, перед нами разверзалась адская бездна…»

Чарльз Диккенс, «Повесть о двух городах».

Чудесное и чудовищное время – диккенсовская, точнее, карлейлевско-диккенсовская формула Французской революции. О сталинской эпохе говорить другими словами – говорить не о том времени. Жили, свидетельствую, словно бродячая кошка Сетона-Томпсона: осторожное существо, затаившись у полотна железной дороги, надеется, что пышущее дымом и огнем, несущееся мимо одноглазое чудовище не заметит её и не раздавит. Люди сталинского времени существовали словно по учению Святого Августина: молись и не спрашивай, спасешься или будешь проклят, ибо неисповедимы пути Господни. Сквозной иррационализм, и постичь сего ни истинная мудрость, ни дьявольская изворотливость ума не в силах – таков дух сталинского времени, чего, мне кажется, не чувствуют нынешние, даже усердные и достаточно объективные исследователи. Искупительным методом, пытаясь кого-то оправдать, а кого-то осудить, нельзя постичь того, что тогда творилось. Страх, в котором держали нас при Сталине, с помощью которого Сталин нами управлял, уже нельзя себе представить, как не ощутить силу средневекового фанатизма, сколько бы мы о Средневековье ни читали. Ещё труднее совместить со страхом радость, что и сегодня можно увидеть на документальной ленте, а мы сами радовались и видели радость вокруг – не в кино. То была реальность: время скромных ожиданий, хотя и те часто не оправдывались.

Помню, как отзывались взрослые на сталинские «Марксизм и вопросы языкознания». Недовольства не было, было смиренное недоумение. «О чём он?!» – таков был глас тех, кто влачили повседневное существование при нехватках самых необходимых продуктов и бытовых вещей, ютились в коммунальных квартирах, обходились без водопровода, часами стояли в очередях, подолгу не видели ни масла, ни мяса, жили на картошке. «Мир перегружен проблемами и разрываем противоречиями, а товарищ Сталин занимается вопросами языкознания», – сказал мой дядя-электрик. Не берусь за Дядю Костю решить, говорил ли он иронически или всерьез, но уверен в одном: советский гражданин, научный работник выразил свою озадаченность: почему вождь считает нужным показать, что озабочен вовсе не тем, чем озабочены все?

Сталинские «Экономические проблемы СССР» озадачили ещё больше. Размеренная, талмудистская манера рассуждать, четкие формулировки. Всё, вероятно, так и есть, с точки зрения марксизма, но разве нам было до высокой теории? Нет забот, кроме уточнения формулировок? Из сталинского текста, не вживаясь в то время, выхватывают несколько фраз о поправках к положениям Маркса и утверждают, будто Сталин отрекался от марксизма, что кажется чрезвычайно важным – теперь. Тогда о том не было слышно ни слова. А по существу говорить об отречении от марксизма могут люди, представления о марксизме не имеющие, но раз они Сталина уважают, им бы не следовало ему навязывать своего неведения. Сталин был сыном позитивистского века. Позитивизм раскритикован и отжил свое, но марксизм вышел из того же источника – эволюционизма, их общая вера – в эмпирические факты, короче, необходимо знать из первоисточника, о чём толкуешь. Чего не знаешь, если на том поймают, не жалуйся! Знаниями манипулируют, манипулировал и Сталин, зная, чем манипулирует. Был он в марксизме начитан, о чем не раз давал оппонентам понять во внутрипартийной полемике.

Веяние послесталинского времени мы почувствовали, когда на первой странице «Правды» прочли: «Не знаю». Отозвался незнанием Булганин, назначенный Министром обороны. Иностранный корреспондент спросил его, одно из первых лиц в государстве, известно ли ему какое-то высказывание Маркса, и Булганин ответил, что высказывание ему не известно. А Юрка Малов, будущий дипломат, уже следивший за политикой, восклицал: «Был бы на его месте Сталин!» По мнению Юрки, Иосиф Виссарионович не только бы разъяснил, как следует понимать данное высказывание, вождь спросил бы корреспондента, а известно ли ему ещё и такое высказывание?

Когда газеты сообщили о сталинском выступлении на Девятнадцатом партийном съезде, мне в тот день вкатили пару. Пришёл домой, отдал отцу на подпись школьный табель, безработный отец говорит: «Сталин выступает, а ты получаешь двойки!» Пристыженный, прочёл я речь… Всё та же сталинская ритмическая проза, но о чём это? Уж так совпало, что, получив двойку, оплошал я в день великого события, но оказался свидетелем тихого разочарования в речи вождя.

Сохранившиеся в истории легендарные речи не производили потрясающего впечатления на современников. Речь Линкольна в Геттисберге на исходе Гражданской войны слушали плохо, восторгались не слышавшие, а прочитавшие речь в газетах, сам же Линкольн остался недоволен своим выступлением, зато теперь его «Геттисбергское обращение» – символ американского самосознания. Радио-речи Черчилля времен Второй Мировой войны тоже слушали плохо, самую известную речь, которую и сейчас вспоминают «Пусть пот и кровь, мы не сложим оружия», продекламировал актер, заменивший премьера по причине и даже ряду причин, их называют по-разному: у Черчилля из вставной челюсти выпал зуб и нарушилась дикция, Черчилль находился в отъезде, был занят, болен… чем? Об одном из его выступлений говорили: «Премьер выступал, кажется, выпимши». Современники не слышат того, чего ожидали услышать, а потомство слышит, чего современники и не ждали услышать. Для исторических речей, как видно, не существует единой аудитории, и мы не прочли, о чем жаждали прочитать.

Сталина долго не слышали, и вот он высказался… Сталинская речь, как его брошюры, лингвистическая и экономическая, не имела отношения к повседневности: свидетельствую – ждавший вместе со всеми, что скажет великий вождь. Историческую речь можно посмотреть и послушать: в Интернете помещена кинохроника, ожившая фотография, которую мы видели на первой странице «Правды». В газете лица слушающих были плохо различимы, теперь их можно рассмотреть и увидеть напряженно-угнетенное выражение глаз. В глазах я вижу тот же вопрос, какой мы обращали к вождю: «О чем он?!» Ведь на съезде Сталина слушали отборные сталинские кадры, несущие на себе бремя советской власти, и что же они слышали? Поэтическое напутствие: несите в мир коммунистическую веру! Обращено даже не к ним. «Речь о задачах международного коммунизма» – стараясь уловить цель сталинских слов, сказал мой отец. А услышать хотели о коммунизме не международном, домашнем! И что же от вождя, великого вождя, который молчал и наконец решил высказаться, услышали они, те самые, что на просторах Родины, в грязи и в бездорожье, бьются за урожай и повышение норм на трудодни? Однако вождь через их головы обращался к лидерам братских коммунистических партий.

Сталинские слова теперь толкуют как предостережение: не думайте, что у них там, на Западе, совершенная демократия и полнейшая свобода, не стройте иллюзий! Что ж, пусть не прямая, а представительная демократия, и республика олигархическая, но разница была едва ли ощутима для людей, которые своим хребтом ощущали, слушая Сталина, расхождение у нас понятий о социалистической демократии и повседневной действительности. Сталинская Конституция, слов нет, составлена образцово, не то, что конституции других стран: там четких определений нет, все расплывчато и двусмысленно, толкуй, кто как хочет и может. А наша конституция прямо и ясно даровала нам все права, однако не помню, чтобы кто-нибудь, хоть раз, воспользовался каждому безоговорочно предоставленным правом демонстраций, свободы слова и совести.

«Демократия – дело трудное», – в 80-х годах при случайной встрече сказала мне Таня Николаева, соученица по МГУ, жена Андрея Михайлова, сказала с упреком, догадываясь, что я не очень сочувствую тому, что у нас водворяется под именем «демократии». Трудность для меня состояла в том, что невозможно верить, заведомо зная – замешано на лжи.

«Человек проходит как хозяин».

«Песня о Родине».

У каждого из моих сверстников множество воспоминаний, у меня выделяются три символа времени. Моему отцу, пока не очутился он в опале, полагался в праздники билет на Красную площадь, он брал меня с собой, видел я и пережил моменты, о которых в Университете мы заговорили на латыни. Ave Caesar…![122]

Одинокая фигурка в большой фуражке возникала на трибуне ленинского Мавзолея и, всматриваясь в гудящую толпу, человечек будто спрашивал: «А что вы тут делаете?» В ответ вздымался такой ураган, что флаги, казалось, начинали трепетать с умноженной силой уже не от ветра, а от восторженного крика. Не сразу, а как бы удостоверившись, что неистовый шквал обращен к нему, человечек неторопливо, словно на замедленной съемке, поднимал руку. Все ликовали, как в песне:

Чтобы ярче заблистали наши лозунги побед,

Чтобы руку поднял Сталин, посылая нам привет.

Устроен был парад и в День танкистов, первый и (думаю) последний. Вот почему думаю: едва колонна грохочущих машин миновала Мавзолей, один танк задымил и загорелся… Вместо белого ангела, как в балете Большого, черный пролетел над толпой. На смену всеобщему восторгу пришел единодушный ужас. Страх объял нас: «Что танкистам за это будет?». Не «Вдруг сгорят?!», нет, дрожь при мысли, как их накажут.

Те же годы. В подмосковном колхозе, где научился я ездить верхом, прыгает возле конюшни грач с перебитым крылом. Мой наставник и сверстник, сын конюха, хочет его отогнать. «Не трожь, – говорит ему тут же стоящий отец-конюх, – вечор мы его сворим». Ментор мой покраснел, смутившись, что я услышал и, уж конечно, понял, в какой они живут нужде.