. Арбатов подсказал Горбачеву «Америке тоже нужна перестройка», однако оказался отторгнут, возможно, сам отошел, понимая, какую придется переступить черту. Попадая в систему, охраняли систему, а места ограничены. Разрушать систему начали получившие от системы всё и запели песню оптимизма:
… Все впереди,
Только болтался бы хвост позади!
Новые стремления зародились в той же среде, что в сталинские времена выдвинула юных советских нацистов, организаторов Четвертого Рейха. Возмужавшая правительственная поросль, дети и внуки, пережив переориентацию, обратились от национализма к интернационализму: съездили за границу и вернулись с предложениями делового сотрудничества.
Серго Микояна в последний раз я встретил в Америке в начале 1990-х годов у работника нашего посольства Эдика Малаяна. Серго собирался оставить пост главного редактора журнала «Латинская Америка», чтобы начать работу в одном из крупных американских фондов, он и мне посоветовал сделать то же самое.
…Когда Илья Львович Слоним указал на кожаную лежанку в коридоре, я, глядя на потрепанного «свидетеля» трудных времен, испытал неспособность пошевелить мозгами, на чью же сторону становиться. Вместо манихейского противоборства света и тьмы, схватки талантов и преследователей, мы увидели, о чем читали у Фукидида – взаимоуничтожение. Ещё одна революционная песня зазвучала иначе, словно с подголоском: «Вы жертвою пали в борьбе роковой, но кто же затеял борьбу?»
В труде и в бою
«Он им всем итог подводит».
Чудное мгновение: звучат мелодия за мелодией, а мы сидим в дерьме, словно в дантовом аду, по горло. Мы в колхозе под Можайском, чистим коровник, а Валька Непомнящий классические арии насвистывает или же поёт.
На возду-ушном оке-ане-е без ррру-уля…
Со временем я услышал певцов первоклассных, сопровождая свою супругу, ходил в Метрополитен Оперу, но ни один Доминго и никакой Паваротти ни вызывал у меня столь небесных чувств, как этот свист или мурлыканье среди навозного моря. «Пора оперы свистеть», – утром говорил Свет Котенко, и шли мы на скотный двор, и погружались в смрад, и ничего не замечали, воспаряя под валькин баритон:
Молода-а она, ста-ра ли…
Непомнящий, античник, был не с нашего курса, но разделял он нашу Гераклову участь в силу тех нежных чувств, которые привлекали к нашему курсу многих и за пределами факультета. Слава о наших сокурсницах шла повсюду, и уж не знаю, в каком женском сердце находился тот магнит, который притянул Вальку, но, казалось, все наши дамы были прежде всего без ума от него – с внешностью Байрона и голосом, напоминавшим драматический тенор Нелеппа. А по мне, Непомнящий был лучше любого Нелеппа. У меня с оперой, с балетом, и вообще с музыкой имелись свои счёты: терпеть не мог с детства. Первое же посещение Большого Театра ещё до войны оказалось сильнейшим разочарованием. Балет «Конек-горбунок» – в начале было интересно: вывели живых лошадей, но я всё ждал, когда же услышу знакомые мне слова, ждал и не дождался, до самого конца – одни танцы. А после войны стала моя мать работать в Большом, приходилось подолгу лить слёзы у проходной, иначе не пропускали, чтобы пойти к ней и поесть в служебном буфете. С тех пор звуки музыки стали вызывать у меня чувство обиды и голода. Так и цветов я терпеть не мог: выполняя в МГУ и в ИМЛИ неофициальную, но обязательную нагрузку студентов и научно-технических сотрудников, стольких (и каких ученых!) отнес к вечному покою, что не переносил цветочного благоухания: напоминало мне похороны. Не мог я слышать симфонического оркестра, поэтому многие классические арии и мелодии стали мне известны лишь под крышей коровника в исполнении Непомнящего, незабываемом и несравненном.
Хотя мы обеими ногами, по колени и выше, погружены были, как средневековые грешники, в геену адскую, источавшую если не жар, то смрад, но задача наша по смыслу восходила к античной мифологии. На Геркулесов подвиг мы были подвигнуты председателем колхоза, невзрачным, низкорослым, косым мужичком, который обещал нам полное невмешательство, если посвятим мы себя чистке его конюшен. «Будьте сами себе хозява, – говорил он нам, – я вас тревожить не стану. Выходите на работу хушь днём, хушь ночью, когда вашей душе захотица». Нас эта свобода привлекла, но свет померк, хотя это и было ярким днём, когда мы в первый раз наведались на место наших будущих трудов. Вид и аромат открывшегося нашим взорам по своей гротескной чрезмерности не с чем было даже сравнить из нам известных изображений преисподней. У этого разлива мерзости не было ни берегов, ни дна. Верхние перекладины стойл виднелись над черно-зеленой, зловонной жижей. Мы дрогнули. Упали духом. Не знали, как приблизиться к мерзостной лаве. И тут Валька вскарабкался на ближайшую перекладину, испачкав босые ноги в том, чем впоследствии измазались мы с головы до ног, и – засвистел, и замурлыкал:
Та-ра-рам, та-ра-рам, та-ра-рарам…
По своему музыкальному невежеству я не знал, что это за мелодия, но то были звуки рая. Теперь знаю – «Севильский цирюльник», увертюра. И под валькин волшебный свист мы перестали замечать окружавшую нас липкую гадость. Так продолжалось целый месяц. Пора оперы свистеть! И шли мы на скотный двор, радостно шли в предвкушении эстетического наслаждения. Музыка перемежалась с метафизикой. В промежутках между музыкальными дивертисментами мы усаживались на те же перекладины, и свесив ноги, которые все меньше и меньше доставали то, во что мы поначалу погружались, обсуждали смысл бытия, а также касались вопросов добра и зла, а от этики переходили к эстетике, проблеме прекрасного, и снова нам пел Непомнящий:
Всё-ё у-унесла ты с со-бой…
Даже Шаляпин по моим представлениям всего лишь напоминал – не превосходил нашего Ариона. Голос, который мы слушали, возносил нас над таким тленом и бренностью, с какими не мог бы совладать и сверхгений. Нас описал Лёсик (Л. А. Аннинский). Совершая рейд от факультетской «Комсомолии», Лёсик усмотрел нас у коровника, мы завершали трудовой день. «Вдали виднелась группа йеху», – уже тогда со свойственной ему хлесткостью писал Лёсик. Так мы скорее всего и выглядели, хотя чувствовали себя на воздушном океане.
Вечерами читали стихи. Свои поэтические создания читала Наташа Горбаневская: она из первых мне известных стихотворцев освоила стиль, которым позднее прославилась Белла Ахмадуллина: непонятно, зато с чувством. Классиком ритмического, иногда выразительного бормотанья, признан английский поэт-уэльсец Дилан Томас, его называют «поэтом отдельных строк», о нем предпочитают больше говорить, чем его читать. Вам приведут на память несколько строк, выразительных, по смыслу туманных: «Не уходи походкой легкой в ласковую ночь…», «Одну печаль тому назад…», но больше расскажут скандальных историй из его биографии. У нас начало того же стиля надо искать в грамотном строчкогонстве на рубеже XIX-ХХ вв. Все в истории, как нас учили, является дважды: трагедией и комедией, самобытностью и самопародией. Декаданс – упадок великих идей, движение по нисходящий, даровитый Бодлер воспевает падаль, но дальше упадок поражает саму поэзию. Золотой век русской поэзии, полной чувств, сменился Серебряным веком насквозь книжным: изобилие изысканных слов о чувствах без чувств, кроме одного – желания славы. С «умением слишком хорошо писать стихи» воевал и не был от него же свободен Александр Блок, по-моему, уже полумертвец. Продолжаю перечитывать и перечитывать: холод, холод, холод. Поразительную пустоту глаз во взгляде Блока разглядел Зощенко, встретившийся с поэтом лицом к лицу.
«Вы оскорбили моего друга», – разорвала наше знакомство Надежда Александровна Павлович за мои замечания по адресу поэта. Но я стою на своем: крупнейшая поэтическая фигура упадка. Слышал я в Доме актера выступление Сергея Городецкого, который был с Блоком в дружеских отношениях, но самого Сергея Городецкого надо бы, топая ногами, гнать, если не из поэзии, то с трибуны за лжесвидетельство на суде истории. Захлебываясь слюной, Городецкий рассказывал, как «Константин Сергеевич Станиславский с Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко зверски убили “Розу и крест” Блока». Убили?! Они старались оживить мертворожденную пьесу.
Увлечения поэзией Серебряного века я избежал – не начитался книжнопроизводной поэтичности вовремя, хотя у нас дома была «Русская поэзия ХХ века» Ежова и Шамурина. Книга исчезла за годы эвакуации. Ключ от нашей квартиры мы перед отъездом сдали в домоуправление, а управдом был книголюбом, пришлось поэтов рубежа веков читать с опозданием, когда уже наступило время разочароваться в них.
Свои пристрастия приходится пускать по-боку, если речь о классике. Этому нас учил Роман. Бывает, желчь закипит: «Что за мертвечина!» В памяти и прозвучит: «Дорогой ученик, а историзм? Историзм!» – невыносимого для тебя полумертвого классика напечатаешь и своего наихудшего литературного врага не обругаешь. Помня уроки Романа, поддержал я идею Тамары Джалиловой, заведующей Отдела публикаций в «Вопросах литературы», и мы, когда началось помешательство на всем разрешаемом, в приложении к журналу выпустили составленный Тамарой Ильиничной сборник мемуаров «Серебрянный век» – одна из первых публикаций, хлынувших затем потоком.
Завершали мы колхозное пургаторио, и даже грустно было покидать зловонно-вдохновенное прибежище.
Где вы, грезы любви? Где солнца луч и мечты?
К нашей хозяйке, у которой мы квартировали, приехал сын. Откуда-то он вернулся, то ли из армии, то ли тюрьмы, не помню, потому что трудно было после этого случая что-либо вообще упомнить. Хозяйка на радостях наварила самогона от души, на всю деревню, где, правда, уже и не так много народа оставалось, и для всех нас это была инициация, первый в жизни опыт потребления национального напитка, и вознесло нас так, как, пожалуй, лишь валькин голос возносил.