Наши наставники были ветеранами Отечественной войны. Никому из нас в голову бы не пришло смеяться над ними, но они оказались поставлены в потешное положение. Мы отражали атаки моторизованных подразделений почему-то «британской» армии, и эта «армия» из открытых танковых люков кричала нам на чистом английском: «Так вашу так, отходите! Нам же всем кол поставят, если не сможем на вас наступление развернуть!» А мы нежились в окопах на солнышке, оправдываясь: «Мы пали геройской смертью!» Для того и окопы рыли соответственные. Окопы роют, по Уставу, в согласии с позой стоячей, сидячей и лежачей. Мы предпочитали помельче – лежачие. Эта уловка – звено из целой доктрины притворства, принцип которой был выражен поговоркой: «Они притворяются, что нам платят, а мы притворяемся, что работаем».
Бывали и героические минуты. Штурмовали реку на транспортере, и с высокого берега машина бросилась в воду. В тот момент оказался я рядом с нашим полковником. У него горели глаза, преобразился человек, не тот, что как бы отдавал приказы и закатывал, словно в полусне, свои очи. Героям нужно героическое окружение, иначе они гаснут. Это я знал по призовым наездникам и циркачам, людям опасности и риска. А воины! Маршал бронетанковых войск Ротмистров и маршал авиации Новиков, с ними, героями Курской дуги, я оказался рядом, выступая перед школьниками Белгорода. Это они выиграли сражение. Однако Ротмистров – угасший, ну, хотя бы лихие буденновские усы, а Новиков – что за робость! «Как же это вы выступаете без бумажки?» – спрашивает меня Командующий нашими Военно-Воздушными силами, это он «осуществлял общую координацию действий авиации в крупнейшей битве моторов Второй мировой войны»[164]. Читаю, не могу поверить: тот самый воин, что робел перед детьми.
Однажды с военным летчиком-ветераном Владимиром Левко мы смотрели в небо. Каждый самолет провожаю взглядом, как след детства, оставшийся с тех пор, когда дед-воздухоплаватель еженедельно водил меня в Музей авиации, но в тот раз я смотрел не на самолеты, смотрел на летчика, некогда совершавшего на таких самолетах боевые вылеты, а сейчас следившего за ними взглядом. «Полсамолета до героя не добрал», – спокойно произнес Левко. Как так? «Героя давали за двенадцать сбитых самолетов, – пояснил пилот, – один мы сбили напару, и у меня набралось одиннадцать с половиной». Беззлобный, ровный тон летчика-истребителя, не добравшего полсамолета до Золотой Звезды, и смирение Маршала авиации перед детьми.
Когда я уже работал в ИМЛИ, то сопровождал литератора Бенарсидас Чатурведи. В числе пожеланий нашего индусского гостя была просьба показать ему советских мучеников. Понимаю, о каких мучениках подумали бы сейчас, но прошу учесть, что это было до расцвета диссидентства. Заведующая Отделом литератур народов СССР, Арфо Аветисовна Петросян, которой я доложил о пожелании индуса, сказала: «Ты ему объясни, что у нас мученики не их мученики, те лежат себе и всё». И у меня в сознании сразу же возник прототип «Повести о настоящем человеке» Бориса Полевого. Книга правдоподобна, но трудно было поверить в человека, А. П. Маресьева, с которым всё это произошло и с которым мы встретились. Об этой книге и о том человеке мне на Интернете попался вопрос, заданный студентом нынешнего времени: «А что значит настоящий человек?» Не знаю, как ему ответили, я бы сказал неподдельный, невообразимая непритязательность, будто им пережитое случилось не с ним, что при встрече с Алексеем Петровичем сказывалось в каждом слове и в каждом движении, а уж этого объяснить невозможно – надо видеть.
Видел я тех, кто двигал танковыми дивизиями и поднимал в небо воздушные эскадрильи, кто недосбил полсамолета и не получил героя, кто выжил в звериных условиях и снова поднялся в небеса… Не зная заранее, кто эти люди, нельзя было догадаться, что это – они! Не давали повода подозревать, что они и есть те самые, настоящие. Пусть это будет воспринято как свидетельство современника, которому посчастливилось видеть героев своего времени, они же – простые советские люди. А кто возразит: «Почему советские? Просто люди». Не повезло вам, отвечу, увидеть своими глазами персонажей мировой истории, столь же особых, какими были лучники под Агинкуром, железнобокие на Марстон Муре или молодцы из Мериленда[165].
В лагерях на полевых учениях нам как-то было сказано, что на нас будет сброшена бомба, атомная, и через двадцать минут начнется танковая атака противника, а мы должны совершить упорядоченное отступление. До начала отступления я решил вздремнуть. Даже сапоги снял. Как спалось нам в те времена, можно представить себе разве что по описаниям богатырского сна в древних былинах и прочих эпических памятниках. Бомба, врытая в землю железная бочка с бензином, должна была взорваться прямо возле нас и должно быть взорвалась, не потревожив сна моего. Не знаю, что заставило меня очнуться, а на меня, словно в рассказе Василия Теркина, перли танки, но двигаясь едва-едва, будто им что-то мешало. Что же такое? Из люков торчат танкисты и кричат, что кричат из-за рокота моторов не слышно, однако догадаться можно: я один удерживаю позицию, которой они должны овладеть. Вскочил и, по книге о Швейке, побежал, держа сапоги в руках, у меня за спиной, как в песне, гремя огнем, сверкая блеском стали, пошли машины в яростный поход. У Стаськи Рассадина я спросил, что же он меня не разбудил. Ответ: «Не смог! Толкал, тряс, колотил, безрезультатно, пришлось бросить противнику».
Да, спалось, как же в те годы спалось! Но я изложу эпизод не смешной, нас и тогда потрясло, последующие события заставляли вспоминать и вспоминать тот случай. «Нам нужна война», – этими невероятными словами убили нас наши начальники, молодые кадровые военные. Мы слышали это под Брестом, слышали под Москвой в Таманской Гвардейской дивизии. Война?! Х-хо-хотят ли русские войны? Мне исполнилось пять с половиной лет, когда началась война. Восемнадцать лет спустя в ночь на двадцать второе июня был я поставлен часовым там, откуда началась война, на берегу реки Мухавец. Тёплая, тихая ночь. Борюсь со сном. Ходики, тикая точно как в фильме «Брестская крепость», подбираются к четырем утра. Нет, мы мирные люди… В послевоенные годы я не видел ни одного озлобленного лица. От Жукова не исходило агрессии – мой отец слышал его в ЦДЛ. Откуда же это желание ратной славы? А офицерство отвечало: «Иначе не выдвинешься».
Это универсально. «Если есть армия, то надо воевать», – было сказано дамой, Государственным Секретарем[166]. Однажды отправился я к родителям на Сивцев Вражек и захватил с собой сделанный моей матерью портрет супруги одного из генералов, занимавшего высокий пост: на слоне во время визита в Индию он ездил вместе с Жуковым. А с его супругой мать была знакома с незапамятных времен, и по программе художественного училища, где училась мать, ей надо было писать обнажённую модель, генеральша охотно согласилась позировать. Портрет был подмалёван еще на Страстном, потом переехал в Замоскворечье. О подрамник с полотном, на котором модель была намечена в позе Венеры Джорджоне, обивали ноги соседи в общей квартире, где (как писали мы в жалобах) семнадцать человек пользовались одной уборной, а сверх того громоздились в коридоре дрова, пока не провели у нас центральное отопление, и многие другие нужные и ненужные вещи. Наконец родители приобрели кооперативную квартиру, и я понёс к ним chef-doevre inachieve, незавершенный шедевр, шёл, как обычно, пешком, раму с Nu прикрыл газетами.
Шёл через Большой Каменный мост, поглядывая на аппликации с Бабой Верой и вспоминая «с прожидью», отвлекся, не доглядел, на гребне моста ветер сорвал покрытия. Дальше я шествовал будто участник пацифистской демонстрации с транспарантом достаточно броским, пусть без надписи: «Займёмся любовью – не войной!».
Путь мой лежал мимо Генерального штаба, из боковой двери, по иронии судьбы, возник… этот самый генерал. Мы оказались лицом к лицу. Но генерал знал меня лишь мальчиком, а живописное изображение его супруги в одеянии Евы так и осталось, как и большинство материнских живописных работ, незаконченным.
Взглянув на меня глазами, не видевшими ни меня, ни портрета, генерал посторонился, давая дорогу. А я смотрел во все глаза и видел целую толпу таких же, как он, высшего ранга военных. Они спешили по домам, полковники в метро «Арбатская» или «Кропоткинская», генералы к персональным машинам, ожидавшим их на площади возле дома, где когда-то вершил свой правёж Троцкий и недолго командовал Фрунзе.
Для людей моего поколения солдат – живая икона, офицер – земной бог. Увидеть человека с крупной звездой на погонах значило пережить мистический опыт. И вот идут они на меня толпой, словно спрашивая, как же им выдвинуться. Когда пришла весть о нашем вторжении в Афганистан, у меня перед глазами возникла армия командиров, которые жаловались нам ещё в лагерях: им не хватает солдат, чтобы командовать. Кто принимал афганское решение, тот чувствовал близкое, в затылок, дыханье людей в мундирах, им нужно было выдвинуться.
Видел я движение по инерции, вижу и сейчас в Америке: не удержать! Людских масс накопилось слишком много, чтобы можно было их стремление перенаправить по другому руслу: выражаясь по-леонтьевски, неудержимо стремятся. Какой бы то ни было, механизм, в том числе социальный, – дело рук человеческих. Гильотина, пушка, станок ткацкий, токарный или печатный, – всякое устройство, однажды пущенное в ход, порабощает запустившего. Гильотина безостановочно рубит головы, пушка не переставая палит, станок непрерывно тачает или печатает. Сила инерции может лишь исчерпать саму себя. «Несите ношу белых! Не разгибать спины!» – это написал Киплинг, когда почувствовал, что спины слабеют. В самом деле, не прошло и полвека, ноша оказалась сброшена. А до тех пор! Пушки заряжали и стреляли человечьим мясом. Энергия, какая ни на есть, – это энергия, постепенно подкрадывается распад – закон цивилизации, о котором писал Брукс Адамс.