Литература как жизнь. Том I — страница 73 из 142

Народу на моей защите набрался полный зал, пришла даже Лидь-Николавна Натан, у которой по успеваемости я числился тринадцатым, и случилось нечто, что надо видеть своими глазами, чтобы поверить, что такое бывает. Нет, дело вовсе не в моём «эссе». Пришёл Андрей Михайлов, старшекурсник, мы с ним играли в теннис. Его уже почти приняли в аспирантуру: требовалась осторожность, если хочет человек в самом деле попасть туда, куда его прочат. А по тогдашним временам малейшая оппозиция властям была равносильна гражданскому самоубийству.

Это Андрей и совершил, взявшись защищать теннисного партнера. Он, может, от страха дрожит, однако не «затыкается» и всё. «Андрей Дмитриевич, остановитесь! Молчите, говорю я вам!» – крикнул Роман, хотя на меня голоса не повысил, когда притащил я ему свою гамлетовщину. Однако мой защитник не умолкает. Не может молчать. Бледный, худенький, похожий на птицу манерой держаться, боком, готов послушаться, однако своим демоном внушаем говорит, требуя от оппонента изложить его понимание «Гамлета», дабы установить объективно, каковы недостатки концепции автора дипломной работы. Андрей выдергивал из под себя стул, на который его собирались усадить, но побороть себя был неспособен. Какая-то сила поднимала его и открывала ему рот, который требовали закрыть ради его собственных интересов. Сила порядочности. Быть может, по-гамлетовски говорил он себе «Зачем же я?…» и тут же: «Моя душа! О, не старейте, нервы!». Приходило ему на память из Монтеня: «Главное быть самим собой». А уж филфак нас научил верить великим словам! «Великие слова, – говорил студент того же факультета, – заключающие в себе целый мир…» (Герцен). И на трясущихся от страха ногах, по велению кантовского императива, диктующего – должен поступить, как должен, – поднялся молодой человек, не «рыцарь люстры» (клака на галерке, под потолком, где люстры), не было за ним ни поклонников, ни защитников. И даже им защищаемый опасался открыто сочувствовать защитнику: не ровен час, обоим крышка!

Член-корреспондент Академии Наук А. Д. Михайлов стал в ИМЛИ заведовать Отделом, который некогда возглавлял наш учитель Роман. Говорят, Андрея не любили. В этих разговорах и слухах слышится мне голос нашего с ним учителя: «Замолчите!» Андрей не замолкает. Пусть не любили окружающие, зато читатели скажут ему спасибо за подготовленные им издания в академической серии «Литературные памятники».

В Доме ГУКОНа

Основными видами научной деятельности в ИМЛИ являются открытые заседания секций и групп, проведение научных конференций и сессий, написание монографий и коллективных трудов о творчестве отечественных и зарубежных писателей, а также теории литературы».

Из рекламного буклета.

После Университета переместился я с Моховой по соседству на (бывшую) Воровского 25А, теперь Поварскую. «Была Поварская, стала Воровская!» – говорили таксисты нашего времени. Что-то говорят, когда вернулась Поварская?

Перемещение в Институт Мировой литературы явилось для меня ещё одним юнгианским совпадением: в том же здании некогда находилось Управление Коннозаводства, ГУКОН, известный за пределами конного мира по строкам из «Прозаседавшихся», стихотворения Маяковского, заслужившего ленинское одобрение. И мы заседали, наши конференции, учёные советы, гражданские панихиды проходили в зале, где восемьдесят лет тому назад хоронили покончившего с собой пушкинского зятя, управляющего Коннозаводством генерала Гартунга. А его вдова, Мария Александровна, урожденная Пушкина, подсказавшая Толстому «породистой» внешностью черты в образе Анны Карениной, доживала свой век в служебной квартире, где в наши времена помещался Архив.

Друзья мои шутили: если совершится Реставрация и вернется ГУКОН, то всех сотрудников-литераторов выгонят, а меня оставят на какой-нибудь мелкой должности. Реставрация совершилась, но Институт где был, там, к счастью, и остался, а меня в тех стенах давно нет.

Название и адрес Института, особенно номер дома, сыграли надо мной шутку, и я чуть было не отправился в Африку. Из Танзании в ИМЛИ поступило письмо с просьбой о помощи, в тамошний университет требовался инструктор по литературному ремеслу. Сам я сомневался, ехать или не ехать: опасался экзотической инфекции. Уже не с лошадьми предстояло ехать, а семейно, с женой и маленьким ребенком. Оформлявший документы и знавший тамошние порядки дипломатический работник пробовал меня успокоить. «Не дрейфь, – говорит. – У меня супругу обезьяна укусила, и хоть бы что!». А если начнется гражданская война? Дипломат, которого, зная его боевитость, отказывалась принимать какая бы то ни было страна, оказался тем более спокоен: «Тебе дадут личное оружие».

Меня совсем было оформили, но кто-то из ответственных сотрудников, собиравшийся подписать мое назначение, обратил внимание на адресат африканского письма. Номера домов 25А сходятся, но улица другая – Тверской бульвар, названия учреждений в самом деле сходны, Институты – Литературные, и оба носят имя Горького, но мы писателей изучаем, а там писателей обучают. В Литинституте я вел спецкурс по Шекспиру, однако числился в ИМЛИ. Письмо переслали по адресу, и мои терзания, ехать или не ехать, разрешились.

«В разные годы в ИМЛИ работали известные учёные».

Из рекламного буклета.

В ИМЛИ сотрудничал дотошный изыскатель, старик Данилин Юрий Иванович. Очутился я с ним в одном и том же Отделе зарубежной литературы, правда, не на должности научного, а научно-технического сотрудника, референта. Находился я на самой низшей ступени научной иерархии, составляя рефераты английских книг для сотрудников, более опытных, однако не владевших иностранными языками: несчастие поколения, отгороженного железным занавесом от остального мира.

Юрий Иванович, которого Великовский назвал «стариком», а Луначарский называл «молодым исследователем французской романтики», был моложе, чем я теперь, о нём вспоминающий, но, несмотря на проделанный им пересмотр «Интернационала», выглядел (на мой взгляд), как и наша университетская профессура, свое отжившим.

«Ах, молодость! Молодость!» – услышал я от Данилина. Перед началом заседания стоял я возле ИМЛИ на морозе, без пальто, во власти гамлетовского самопоглощения, что с годами проходит до того бесследно, что и вспомнить не можешь, чем был внутренне занят. Возглас помешал думать о том, о чём я думал. «Дрожишь и дрожи!» – произнёс я про себя, глядя на торопливую фигурку в шубе. Этот сморчок дрожащий, боявшийся холода, который был мне нипочём, и раскачал краеугольный камень в основе Вавилонской башни нашей идеологии. Глядя старику вослед и думая о своем, я не сознавал, что мимо проходит кудесник вроде Кювье: палеонтолог по косточке восстанавливал допотопные чудовища и, как говорит о нём Бальзак, разъяснял друзьям роковой ход точившего их недуга.

Директором, когда меня взяли в Институт, был Иван Иванович Анисимов, ветеран литературно-политических побоищ, начиная с дискуссий в Комакадемии, где он смел возражать Луначарскому, и кончая схватками лингвистов, когда правых и виноватых определял Сталин. Согласно росту и общественному весу Анисимова с довоенной поры прозвали «Большим Иваном». Такой шел спектакль в Театре Образцова, роль Ивана исполнял актер, выглядел на фоне кукол великаном. «Я всегда презирал вашего Анисимова», – сказал мне Лифшиц. За что? Предложил ему написать воспоминания для книги в память нашего директора. «Попробую», – после паузы отозвался Михаил Александрович, однако нездоровье помешало ему выполнить обещание. От своего отца знаю, что во времена их общей молодости Иван Иванович славился как жрец Киприды, и на этой почве соперничал он с погибшим Сергеем Сергеевичем Динамовым. В мои времена Ивану ставили в вину: мало жесткости! Кто говорил так, чувствовали в общественных настроениях потоки, которые выросли в диссидентство. Но строгие судьи не «пущали» и вполне лояльную рефлексию. Как обычно, по традиции, занимались главным образом тем, что не пущали. Анисимов, хотя и следовал «правильной» линии, однако не свирепствовал, его авторитет держал Институт на уровне неприступности слева и справа. Руководитель образованный и опытный, сумевший выжить на кинжально-огненном ветру, слишком хорошо знал, к чему ведут разногласия по вопросам творческого метода или споры о природе языка, и не разжигал на академической почве неакадемических страстей.

Сотрудники называли Институт мировым на жаргоне ещё времен войны, тогда говорили мировой или мирово, значит, лучше некуда. В Институте хватало места и ортодоксам, и диссидентам, столпы режима и сотрясатели основ уживались в одних стенах, умиротворяющее равновесие поддерживалось дирекцией: стоит подначить, и начнется поножовщина. В ИМЛИ стояла тишина, даже если за окном бушевала буря, вызванная событиями в стенах Института. Для нас будто бы и не проходил прогремевший на весь мир суд над нашим же сотрудником Андреем Синявским. Со стороны спрашивали, сойдет ли нам с рук бегство за границу Светланы Аллилуевой и не разгонят ли Институт за недостаточно сильный отпор сомневающимся в подлинности «Слова о Полку Игореве», но в Институте страсти, если и кипели, то под крышкой, не выплескиваясь.

У Ивана не было комплекса невежества, свойственного начальникам чуждым делу, над которым поставлены (историческая черта, сохранившаяся с тех послереволюционных времен, когда «спецам», преимущественно буржуазным, не доверяли). Читал Анисимов на трёх языках, занимался немецкой и французской литературой, опирался на специалистов, уважал знание и управлял авторитетом знания. При его директорстве вышли тридцать томов Герцена – монумент редактирования и комментирования, была создана трехтомная, ставшая опознавательным знаком Института «Теория литературы», печатались научные издания эпосов народов СССР, одно за другим появлялись фолианты «Литературного наследства», чудо из чудес публикаторства.

Очередной выпуск «Литнаследства» вызвал скандал, о котором в ныне популярной телепередаче «Исторические хроники» рассказывается, однако не досказывается. Выкладывает ведущий вроде бы всё, включая директивное запрещение печатать материалы, подобные вошедшей в тот выпуск переписки Маяковского с Лилей Брик. Власть испугалась нежных признаний? Интимная корреспонденция демонстрировала, как под опекой ОГПУ кейфовала компания людей искусства и при искусстве, теперь сказали бы «тусовка», пункт наблюдения за творческой и околотворческой средой.