Литература как жизнь. Том I — страница 78 из 142

«Схватил за горло я обрезанного пса».

Предсмертный монолог Отелло. Подстрочник М. М. Морозова.

Институтское начальство поручает: «Будете консультировать алжирского аспиранта из Алеппо. Вопросов ему не задавать, ни о чём не расспрашивать, это крупный конспиративный деятель Алжирской Компартии».

Крупный деятель был моложе меня, писать диссертацию надумал о постановках «Отелло» в Алжире. «Самая популярная у нас пьеса», говорит. «А как же обрезанный пес?» – не утерпев и нарушив данную мне инструкцию, спросил я, имея в виду финальный монолог благородного мавра. Прежде чем убить себя, Отелло рассказывает, как «в Алеппо злой турок бил венецианца», а он, Отелло, «схватил за горло обрезанного пса»… Здесь я привел строку в подстрочном переводе М. М. Морозова, близко к подстрочнику перевела Анна Радлова. «За горло взял обрезанца-собаку…» – перевод Вейнберга. Пастернак повторил перевод, он признавался Евгении Казимировне Ливановой, что был вынужден, если не повторять ставшие у нас хрестоматийными переводы шекспировских строк, то портить их своими переводами.

«Портить» Евгения Казимировна произнесла в кавычках, как цитату, слова Пастернака. Для примера, подстрочник Морозова: «Она полюбила меня за те бедствия, которые я пережил, а я её – за сострадание к ним». У Вейнберга: «Она меня за муки полюбила, а я её за сострадание к ним». Пастернак: «Я ей своим бесстрашием полюбился, она же мне сочувствием своим». Мне был поручен перевод двух английских статей о Шекспире, и я, не задумываясь, приводил шекспировские цитаты по памяти, а в памяти у меня были старые переводы. Так нельзя, сказали в издательстве, цитировать полагается по последнему изданию собрания сочинений. Принялся я «перековывать» цитаты на новые переводы, и те же шекспировские строки в новых переводах, в том числе, Пастернака, не сходились с тем, что о тех же строках писали Арнольд Кеттл и Кеннет Меррей. Мы с алжирцем, обсуждая «обрезанного пса», объяснялись на языке оригинала. «Эти строки мы выбрасываем», – успокоил меня конспиративный деятель.

Две тучи столкнулись в душе. И пламя прорезало темноту.

Яннис Мочос.

В Институте состоял сотрудником моих лет политический эмигрант, греческий поэт и литературовед Яннис Мочос. Мы с ним стали друзьями по счастью и несчастью, оба квартиры получили на Полянке. У Янниса дом номер 28-й, у меня 30-й, ЖЭК общий. Серийно и синхронно у нас исправляли одни и те же недоделки, поэтому по выражениям наших лиц можно было прочесть, что у нас дома происходит. Яннис улыбается, и я сияю: дверные ручки поставили; он мрачен, я тоже невесел – не открываются форточки. Однажды встречаю Янниса, а у него на лице восход солнца. Что же, думаю, у него, как видно, уже наладили: водопроводные краны или же бачок? Не хватало воображения, чтобы представить себе мелкий ремонт, способный вызвать большую радость. «Яннис, – спрашиваю, – чему ты радуешься?» Получил разрешение вернуться в Грецию.

«Воля, не являясь единственным или преимущественным проявлением свободы, в сущности, как всякое для-себя бытие, должна предполагать в основе исходную свободу для того, чтобы оказаться способной утвердить себя в качестве воли».

Жан-Поль Сартр, «Бытие и ничто».

Жан-Поль Сартр и Симона де Бувуар были гостями писательского Союза, увиделся я с ними у Рассадина. В Институт писатели приходили, а в поток литературный я погружался, перейдя через улицу и заглядывая к Стаське. С ним, другом университетских лет, мы, хотя и не сразу, разошлись полемически, однако не ссорились. Рассадин заведовал редакцией критики в журнале «Юность», редакция помещалась во флигеле Союза писателей, то есть «Дома Ростовых», и я к другу то и дело наведывался: его кабинет-комнатушка служил подобием литературного клуба. Придешь, либо новейшие знаменитости чередой проходят перед тобой, либо Стаська говорит по телефону с кем-то из литературных легенд. Как-то раз пришёл, слышу имя, вошедшее в литературу набором букв «дыр бул щыл убешщур скум». Ушам не верю, слушая, как Рассадин говорит: «Да, Алексей Елисеевич… Конечно, Алексей Елисеевич». Но говорит с нетерпением, словно хочет отвязаться от собеседника. «Крученых надоел», – поясняет, повесив трубку.

Французские писатели-партнеры приехали добиться от нас, существует ли в СССР конфликт отцов и детей, и Рассадин меня вызвал на встречу у него в редакции. Было это до того, как конфликт поколений во Франции разразился молодежным бунтом, который, как выяснилось, – дело рук провокаторов. А что же означал визит двух именитых литературных французов? Теперь мы знаем, что даже Хемингуэй, возвышавшийся над литературным миром как символ творческой независимости, сотрудничал с инстанциями охранительными. Беседа с французскими литературными знаменитостями удивила тоном, который задали наши гости. Разговор походил на допрос с пристрастием. Что же хотели у нас выяснить? Не стану придумывать мыслей, каких в то время у меня не возникало, но задним числом задумываюсь: что же за фигура Жан-Поль Сартр и что такое его философствование, если не пропаганда развинченности под маркой ответственности? Сейчас выдвигается версия, будто студенческое восстание в пригороде Парижа, охватившее всю страну, было событием, которое теперь назвали бы «Парижской весной».

Устроив встречу и объясняя свой подбор участников, Рассадин говорил: «У меня есть умные и есть образованные». Произнеся два слова по-французски, я попал во вторую категорию, Василий Аксенов и Бенедикт Сарнов составляли первую. «Смотря каких отцов и каких детей», – отвечал Бен умно, однако его отбор отцов не совпадал с моим. Уже наметилось в нашем поколении расхождение. «Славянофилом заделался?» – с упреком говорит мне Стаська. Открыл я рот, чтобы ему ответить, однако он меня опередил: «Ну, хорошо, хорошо! Почвенник ты, почвенник». На это мне, находившемуся под обаянием Аполлона Григорьева, возразить уже было нечего.

Нарком на бегах и прочие поручения

«Он был слугой двух господ, но не смешным слугой, которого бьют оба господина, а таким, который умел соединить требования обоих».

Луначарский о Френсисе Бэконе.

«Раз уж ты происходишь из интеллигентной семьи, то должен знать, как себя держать. Иди и попроси у нее материалы, которые мы все никак не можем достать». Такое задание в начале своей научной карьеры получил я от Овчаренко Александра Ивановича, отвечавшего за подготовку Собрания сочинений Луначарского. Институт выпускал академические издания Герцена, Горького, Маяковского, дошло и до Наркома Просвещения – восемь томов. В собрании сочинений нашего культурного Наркома отвечал я за Шекспира – в томе четвертом, пятом и шестом. Не хватало у нас лекций по истории зарубежной литературы, читанных Луначарским в Институте Красной профессуры, хранились они не в Архиве, а на квартире, в семье, Овчаренко послал меня их выпросить. Вечером в разговоре с отцом я упомянул, что завтра, как мне было велено, я отправляюсь к дочери Луначарского. «Мы с ней вместе учились», – говорит отец. Прекрасно! Вежливость вежливостью, а тут еще и личный контакт. Как только мне дверь откроют, я сразу и… На другой день шагал я по этой самой улице, напевая «На Лу-уначарской у-улице…».

Петь, если меня не слышат, я всегда пою. Под шум машин, переходя улицу перед Метрополитен-Оперой, затянул brindisi из «Травиаты». Атмосфера кругом такая, хочешь не хочешь, само собой поется:

Вы-сооо-коподнимемвсекууубокве-сееельяижадно…

Песню из комедии «Клоп» Маяковского я пел, однако не понимал, зачем поэту понадобилось, чтобы человечий «клоп», расчувствовавшись, вспомнил напев про некий «старый дом». Оказывается, дом в Глазовском переулке, переименованном в улицу Луначарского, еще с девятнадцатого века был заведением сомнительного свойства, и на фронтоне его красовались барельефы знаменитых завсегдатаев, в том числе, писателей. Кто это установил? Американская специалистка по советской литературе Нэнси Конде, но о своём открытии она сообщила, когда в собрании сочинений Маяковского том с пьесами уже вышел, и в примечания открытие не попало.

Итак, я пел, про себя репетируя: «А вы учились с моим отцом». Подхожу к дому с мемориальной доской, удостоверяющей, что здесь квартировал Нарком (сюда являлись к нему бесконечные просители), вхожу, поднимаюсь на лифте на самый верхний этаж, звоню и со счастливой улыбкой на лице выпаливаю еще прежде, чем успеваю рассмотреть, кто передо мной: «А вы учились с моим отцом!». В ответ налетает на меня чуть ли не сбивающий с ног словесный смерч: «Как вы смеете?! Как только повернулся у вас язык? Вы на себя посмотрите!» И дверь захлопывается.

На себя в ту минуту посмотреть я не мог, но, как бы очнувшись от грез наяву, всё же успел заметить, что дверь открывала молодая женщина, которая не годилась в соученицы моему отцу, годилась бы, допустим, в старшие сестры сыну этого отца, почему и было мне предложено, опомнившись, оценить ситуацию в меру моего возраста.

«Мы-то думали, интеллигентный человек…», – горестно вздохнул Овчаренко, а затем, изменив тон, добавил: «Иди опять и без материалов не возвращайся!»

Поднимаюсь на лифте. Звоню, не зная, что меня ждет. Дверь отворяется и снова залп: «С теткой моей ваш отец учился. С теткой! Входите!». Только вошел и остановился: слева была открыта дверь в домашний кабинет Наркома, в кабинете, как положено, письменный стол, а на столе… Что могло лежать на рабочем столе человека, возглавлявшего строительство нашей социалистической культуры? Какие книги должны бы громоздиться в кабинете энциклопедиста-коммуниста? А я увидел белоснежного Улова, мастера-наездника Семичева Николая Романыча, Пилота с Родзевичем, и еще немало лиц и фигур, знакомых мне по ипподрому. Письменный стол был завален беговыми программами.