Литература как жизнь. Том I — страница 93 из 142

«Ни жить, ни умереть негоден».

«Мера за меру».

Диссертация, посвященная не самой значительной пушкинской поэме и второстепенной шекспировской пьесе, была мной защищена в 1967 г. Понял я поэму и пьесу лишь после того, как в 1994 г. принял участие в студенческой постановке на сцене учебного театра Университета Адельфи. Тридцать лет спустя уяснил я для себя то, что по молодости обещал объяснить всем и каждому, докладывая свои тезисы сотрудникам Отдела зарубежной литературы. Не преувеличу, если скажу, что многое должно было перемениться, чтобы мое понимание произведений пушкинского и шекспировского обострилось. Сотрясения той же силы, что служили фоном Шекспиру и Пушкину, нас изменили, а меня забросили в другой мир.

Преподаватели Адельфи, по распоряжению ректора, должны были участвовать в постановке. Руководил постановкой Альберто Иннорато, американский драматург, ему приходилось кочевать между Америкой и Канадой по мере того, как его пьесы за излишнюю сексуальную откровенность запрещали то в одной, то в другой стране. Мне как «именному профессору» Альберто предложил роль Герцога на четыреста строк, а я и четырех строк запомнить не в состоянии! Получил я роль судьи на три с половиной строки и на полстроки бессловесного стражника, но посещал все репетиции и раз за разом слушал всё тот же текст. Местами пьеса сумбурна до невразумительности. Непонятные строки Довер Уилсон объяснял плохим качеством рукописной копии, с которой пьеса печаталась, а запись была, вероятно, сделана с голоса, прямо на представлении. Но как бывает с произведениями второстепенными, «Мера за меру» прямо выражает мысль её создателя. Поэтому Шоу считал «Меру за меру» самой серьезной шекспировской пьесой. Парадоксалист, известный своим антишекспиризмом, высказался так: «Особую неприязнь Шекспир у меня вызывает, едва я сравниваю размах его ума с моим рассудком». Значительной и всё же второстепенной пьесе свойственна та серьезность, о которой говорила интерпретационная критика нашего времени, подразумевая значительность замысла, даже если замысел удался невполне: неудачи бывают важнее удач. Названная комедией и созданная между «Гамлетом» и «Макбетом» эта драма является попыткой подвести итоги ренессансного «открытия человека».

Вывод из пьесы действительно серьезен, пьеса показывает: обратной стороной свободы оказывается битком набитая тюрьма. Тот же парадокс обсуждается в «Диалогах» Платона, известных образованным шекспировским современникам, но был ли Платон известен Шекспиру, не установлено.

В наши дни больше всего людей сидят за решеткой в самой свободной стране. Либеральные голоса говорят, что очень многие сидят не за дело, на это им юристы отвечают в духе диалогов из шекспировской пьесы: оказавшиеся за решеткой, даже если они не преступники, нарушили закон.

Трагедии Шекспира, какую ни возьми, завершаются установлением государственного порядка, их можно назвать оптимистическими. Они менее кровавы по сравнению с популярными в те времена представлениями «грома и крови». Вычислили соотношение по уцелевшему списку реквизита, где указано сколько и для какой пьесы требовалось «ведер крови», то есть подкрашенной воды, «отрубленных голов», «вырванных глаз» и «вырезанных языков». Оказалось, для трагедий Шекспира устрашающей параферналии было нужно в три раза меньше, чем для популярнейшей «Испанской трагедии» Томаса Кидда, успех представлению в том случае обеспечивало «всевозможными способами поголовное умерщвление действующих лиц».

Финал «Меры за меру» достаточно благополучен, однако оптимизм уклончив: власть и порядок строятся на иллюзии и самообмане, это единственный способ избежать другой крайности, когда «совесть заменяется законом», что во множестве случаев совершается сегодня, адвокаты так и объясняют: приговор по совести оказался бы, возможно, другим, но закон есть закон. «И дюк его простил», – так заканчивается написанная на основе «Меры за меру» пушкинская поэма «Анджело»: прощен нарушитель закона. «Закон – дерево» – эти слова Гоголь записал за Пушкиным. «Милость к падшим» становится способом управления. Но как простить тех, кто «не годится ни жить, ни умереть»?

Этот истинно шекспировский момент я в свое время упустил из вида. Отец мой, повидавший и потерпевший, напротив, именно на такие моменты обращал внимание. Скажем, разговор Шута с Королем Лиром в степи во время бури. Шут, «дурак» по амплуа, проявляет, по сравнению с ригоризмом Короля, глубокое и гибкое понимание того, что называют human condition – жребием человеческим[216].

В тот же ряд можно поставить многозначительный эпизод из «Меры за меру». Сцена такова: во имя сердечного правосудия, чтобы спасти достойного человека, по закону приговоренного к смерти, требуется вместо него срочно казнить кого-нибудь, все равно, кого, лишь бы вовремя. А преступника и пропойцу неизбежно ждет плаха, поэтому его просят, в виде одолжения, отправиться на эшафот на день раньше. Нет, отвечает страдающий тяжелым похмельем, не пойду, башка трещит. «Так ведь голову тебе отрубят, и сразу полегчает!» – говорят ему, а он: «Нет, и нет». «Ни на что не годен, – заключает Герцог-гуманист. – Ни жить, ни умереть»

Студент, которому дали маленькую, однако важную роль, убедительно сыграл отпетого преступника и безнадежного пьяницу. Из писателей советского времени бытописателем и, если угодно, певцом этой среды явился Василий Шукшин.

«Хоти не хоти, всё едино, ничего не достигнешь».

Максим Горький. По Руси (1912–1923).

Горьковская предреволюционная книга подразумевает вопрос, который тогда стал острее всех вопросов – о качестве людей, которых подвигали и сумели подвигнуть на революционный переворот. «Искорки в душе нет… силы, что ли?» – слова из той же книги. Множество подобных типов Горький повидал и постарался запечатлеть их, наделенных привлекательными душевными качествами и в то же время погибающих. Искорка в душе у них есть, есть и сила, не хватает «клея», который бы стянул все свойства в созидательную энергию, разве что, по Константину Леонтьеву, взовьется над ними государственный кнут. Ленин собирался переварить этих людей, Сталин положил их бессчетно, строя социализм в отдельно взятой стране.

За океаном Петр Дементьев повидал предостаточно беспутных, но видел и тех, кто хочет, может и своего добивается. Однако, что это за среда и чем завершается её торжество? Одномерными человеками, способными понять одно и проявляющим тупость за пределами своей самоудовлетворенности. В старой России сохранявшиеся и оберегаемые кастовые перегородки не дали такой среде взять своё.

Рассказывал туляк Трофимыч: первому в Туле богачу, оплатившему расходы по случаю проезда через город Великого Князя Николая Николаевича, не разрешили представиться его Императорскому Высочеству, вперед вышел обедневший князек. Таков выбор между одинаково негодными.

Таков вывод и барона Врангеля-старшего, мемуары которого охватывают время от Николая Первого до Николая Второго: «В России всё возможно, но сделать при этом практически ничего нельзя». Врангель рассказывает, как у нас не делали того, что надо бы сделать, и делали то, чего не надо бы делать, а в результате от палочного правления всевластного Николая Первого пришли к безвольному неправлению Николая, который вторым Николаем не был, и следствием неделания оказалась революция.

«Подумаю, что можно будет сделать».

«Мера за меру».

В шекспировской постановке мне, по мнению заведующего театральной кафедрой, удалась бессловесная роль стражника, но успех достался дорогой ценой.

С моей студенткой, занятой в постановке, мы выстроили мизансцену: когда я буду выводить из тюрьмы её возлюбленного, она бросится на меня и оттолкнёт, не в силах больше выносить разлуки, я же от толчка должен грохнуться на землю. Разница наших весовых категорий должна была показать силу её чувства.

Играли в открытом амфитеатре с жестким каменистым покрытием. Грохнуться я грохнулся, публика аж ахнула, но я просто повалился, ведь не актер и не сумел сыграть падения. Лежу, чувствую, не встану. Альберто наблюдает представление откуда-то сверху, не с галерки (галерки не было), а с балюстрады. Лежа навзничь и вперясь в небо, вижу на темном небосклоне панический ужас в его глазах. Он в страхе за меня и в отчаянии, что испорчен спектакль. После спектакля, имевшего большой успех, Альберто мне сказал: он действительно думал, что я не поднимусь – падение натуральное.

На другой день я извлек выгоду из убытков и смог студентам объяснить, что такое условность. Мало того, что я грохнулся на камни, в заднем кармане брюк у меня была связка ключей, и ключи, под грузом рухнувшего тела, вместе с цепочкой вонзились в мою самую филейную часть. Образовался огромный кроваво-желтый синяк. Жена сделала фотографию. Показывая фотографию студентам, говорю: «Вот если бы я не просто шлёпнулся, а изобразил падение, синяка бы не было».

С того дня мои студенты начали понимать условность изображения. Отношения наши потеплели. Студенты стали задавать мне житейские вопросы. Спросили, боюсь ли я смерти. Я же столько раз бывал мертвецки пьян, что ни малейшего страха у меня нет. Так им и сказал. Ответ вызвал фурор, но по начальству студенты всё же продолжали доносить, что я настроен антиамерикански.

У ворот ипподрома

«Фрост принял предложение Президента Кеннеди отправиться в Россию… С самого начала своего российского путешествия он внутренне готовился к беседе с Премьером Хрущевым».

Из биографии поэта.

С конным миром моя связь не прерывалась. Нужно ли объяснять, почему управделами американского ипподрома, у которого я был переводчиком, попал в пристанище, предназначенное для лиц государственных? Джо являлся гостем Центрального Московского ипподрома, через дорогу от гостиницы «Советская», а кто из работников бывшего Яра не бывал на бегах? Прибыл наш гость отобрать среди наших скакунов достойного участника Международного Кубка, который разыгрывался под Вашингтоном. Нам с ним, спустя несколько дней, предстояло вылететь на родину нашего лучшего скакуна Анилина, в конный завод «Восход» Краснодарского края. В первый же вечер, в ресторане гостиницы, тут же рядом, за соседним столиком, принимал пищу старичок, некрупный, как бы квадратненький, с крупными чертами лица и шапкой седых волос. Даже Джо, который, кроме лошадей, не интересовался ничем, нашего соседа узнал и произнес, словно удивляясь, кого же он видит: «Роберт Фрост».