У Жуковского» «Одиссея» и «Илиада» «трансформированы», «архаическая простота оригинала» передана «средствами русской метрики», отличающейся от гомеровского гекзаметра[246]. Иными словами, русский Новый Завет это не Завет Иисуса Христа (в чем убедился Толстой, когда смог прочитать подлинник), перевод Гомера – не Гомер, однако производит впечатление гомерическое на нас. Сделанные Констанс Гарнетт переводы прозы Тургенева, Толстого, Достоевского и Чехова оказали воздействие на целое поколение писателей англоязычного мира, но сравнивая эти прекрасные переводы с русским текстом, видишь, сколько же осталось непереданным. Набоков назвал перевод «Анны Карениной», сделанный Констанс Гарнет, очень плохим, это, вероятно, потому, что сам он делал не переводы, а подстрочники, причем, плохие подстрочники.
Желая внушить русским читателям, насколько Шекспир не то, что о нем думают, Иван Александрович Аксенов взялся перевести шекспировских современников так, чтобы нашему читателю стало понятно: шекспировские современники – не наши современники. Но у нас в семнадцатом веке не существовало подобающего языка, чтобы передать язык шекспировский. Аксенов стал изобретать такой язык, и результат – невразумительность и косноязычие. Из школы Аксенова как переводчики вышли Анна Радлова, Михаил Лозинский и Борис Пастернак. Аксеновскую школу громил Чуковский, досталось от него и Радловой, и Лозинскому, о переводах Пастернака, не считая одного краткого комплимента, Дед Корней красноречиво молчал.
Хорошие переводы не создают успех оригиналу, замечательный оригинал в конце концов вызывает к жизни хорошие переводы. Так было с Шекспиром и Диккенсом: в круг русского чтения их внедрили Кронеберг, Дружинин, Вейнберг и Введенский. С Киплингом – иначе. Есть удачные переводы его стихов, но нет на русском прозы Киплинга. Когда мать читала мне «Маугли», то сделанный в начале ХХ века плохой перевод производил впечатление магическое. И не только на меня – на… кого? Куприна! Постижение тайны, я думаю, заключено в слове талант, которое употребил Хемингуэй, говоря о Киплинге. Таланта хватило у Сэллинджера, чтобы его повесть «Над пропастью во ржи» завоевала наших читателей, пробившись сквозь набор разностильных слов эклектического перевода, который у поклонников ценится выше оригинала.
Русские переводы Х1Х века, часто неточные, содержали поистине перлы, которые были даже не переводами, а вольностями. «Страшно! За человека страшно мне!» – от себя вписал в «Гамлета» Николай Полевой, словно внедряя комментарий в пьесу и поясняя, как у нас понимают Шекспира. «Шекспир принял бы за свое» (Белинский). Даже авторитета Белинского недостаточно, чтобы на подобный вопрос ответить утвердительно, но это русский Гамлет. Строка, созданная Полевым, столь же трудна для перевода на английский, как и шекспировские строки для перевода на русский. Джону Симмонсу я рассказывал, что страх за человека значит для нас, и услышал, что уже не раз слышал от англичан: «Шекспир не принял бы эти слова за свои!». Но их «Трагедия о принце Гамлете» это не наша трагедия: «Гамлет – врачеватель духовных недугов и язв мира»[247]. Со ссылками на «Гамлета» Николая Полевого, разошедшегося на пословицы, написана наша литература от Гоголя до Чехова. «Полевого никак не вытравишь», – сокрушался знаток английского оригинала. Чехов читал Шекспира по трехтомнику Гербеля, но его персонажи вспоминают шекспировские строки по Николаю Полевому. Самой общеупотребительной из крылатых выражений Полевого стала его вольность. Аполлон Григорьев переводил Шекспира и знал, что слов, какими русскую публику потрясал мочаловский Гамлет, шекспировский Гамлет не произносит, но -
Ему мы верили, одним
С ним жили чувством дети века,
И было нам за человека,
За человека страшно с ним!
Страшен человек саморазрушением, страшно за него, когда попадает он под удары сокрушительных сил – таков наш Шекспир, пересказанный Полевым, сыгранный Мочаловым, истолкованный Белинским: тройной триумф актера, переводчика и критика сделал английскую пьесу «исповеданием русской души». Цитируя выразительную отсебятину, разумеется, нельзя говорить «как сказал Шекспир». Последний раз со ссылкой «как сказал Шекспир» строка попалась мне в статье Юрия Карякина «Эпизод из современной борьбы идей» в журнале «Проблемы мира и социализма» (1964 г., сентябрь). Но, с другой стороны, нам в самом деле трудно себе представить, что это не Шекспир сказал. На ошибку не обратил внимания даже Лифшиц. Михаил Александрович мне рассказал, что после статьи Юрия Карякина он счел ненужным печатать свою статью на ту же тему – о «казарменном социализме».
Советовалась со мной американка, работавшая над книгой о переводах на русский язык Льюиса Кэрролла. Помня урок общения с Джоном Симмонсом, я излагал историю переводов, но что американка одобряла или отрицала, в это не вмешивался. Лучшим находила она перевод Набокова, ей нравилось смысловое соответствие набоковских слов английскому тексту, а косноязычия в русском она не чувствовала. Сделанный Набоковым перевод «Алисы в Стране чудес» – плохой подстрочник. Ещё хуже его переводы на русский язык романов, написанных им по-английски. Русский Набокова – составной, синтетический. Питер Устинов, родившийся в Англии и ставший английским писателем, относился с иронией к английскому Набокова. «Закрученный, нельзя читать не переводя дыхания… выдает источник обучения, полученного в детстве у шотландской няньки», – мнение Питера Устинова об английском Набокова[248]. «У Набокова английский язык это английский классной дамы конца девятнадцатого столетия», – услышал я и от Джона Шеррилла, невероятно начитанного. Оба, англичанин и американец, отметили старомодную искусственность. Набоковский перевод «Евгения Онегина» раскритикован Эдмундом Уилсоном, который выучил русский язык, чтобы знать оригинал. «Какую звонкую статейку я мог бы написать о его переводе!» – эта запомнившаяся мне фраза из письма, которое пришло от Чуковского. Два выдающихся литератора, русский и американец, не принимали литературной бездарности переводчика.
Перевод «Фауста», сделанный Пастернаком, неталантливым нашел Александр Блок. «Пастернак, по-моему, иногда в оригинал и не заглядывал», – сказал нам с женой наш старший соученик Валентин Маликов, знавший языки и ставший заведующим редакцией в издательстве «Искусство». (По словам самого Пастернака, он заглядывал в другие русские переводы.) Критического мнения об «Отелло» в переводе Пастернака придерживался другой наш старший соученик, мой оппонент Юрий Шведов[249]. Критические выводы о Пастернаке сделал И. В. Пешков, сличая оригинал и разные переводы «Гамлета»[250].
В передаче Бориса Пастернака фактом русской поэзии стали грузинские поэты, языка которых он не знал. У Пастернака, конечно, вольные переводы, вариации на темы грузинских поэтов, прекрасные вариации, особенно Бараташвили и Важа Пшавела, тот жанр, что назывался, например, «Из Цайдлица» (лермонтовский «Волшебный корабль»). Так и определила «грузинскую поэзию» в передаче Пастернака Аида Абуашвили, литературовед двуязычный, это уточнение было воспринято как очередной навет на преследуемого поэта: он, получается, и не переводчик! Аиду предлагали уничтожить. Кто предлагал? Наша передовая общественность. Свободомыслящие люди не приняли во внимание авторитетное мнение читателя тоже двуязычного, к тому же поэта, пусть несостоявшегося, но чувство русского языка не утратившего, – Сталина. Согласно изустному преданию, ему понравились вариации Пастернака. Настолько понравились, что всевидящий и видевший насквозь вождь, как известно, назвал «небожителем» поэта, политическая подоплека поэзии которого не могла не быть очевидна, и название служило поэту охранной грамотой.
Безудержное восхваление пастернаковских переводов Шекспира и Гете – результат групповой агрессии на политической подкладке. Атаку выдержали А. А. Аникст и А. А. Смирнов, редакторы восьмитомного Собрания сочинений Шекспира, они не уступили нажиму включить все переводы Пастернака и сделать это издание собранием переводных сочинений Пастернака, так был поставлен «Гамлет» в Театре на Таганке: имя переводчика на афише набрано крупнее, чем имя автора. Но знающие редакторы взяли не больше двух переводов, а не то в будущем, при угасших пристрастиях, с них могли бы спросить: «Куда смотрели?». Задним числом Александр Абрамович отрекся от профессионального подвига и покаялся перед памятью Пастернака, но признал: «Переводы Пастернака не всегда выдерживают проверку на точность». Аникст нашел поддержку у Николая Николаевича Вильяма-Вильмонта, но в хвалебном отзыве Николая Николаевича употреблялось слово «свобода», такой вольности в обращении с текстом не простили бы никому из переводчиков. Критический разбор пастернаковского «Гамлета», сделанный академиком Алексеевым, и критические высказывания Немировича-
Данченко о том же переводе оказались лишь упомянуты Александром Абрамовичем. А о чем писали эти авторитеты? Поэт не Шекспира передает, а пользуется Шекспиром ради выражения себя. Что ж, законный жанр, почему этого не признать? Переводы Жуковского печатаются как Сочинения Жуковского. Но опытнейший обитатель литературно-издательского мира, Николай Николаевич Вильям-Вильмонт, знал, чьи переводы оценивает, а если бы те же тексты отправить рецензенту, как полагалось, анонимно, без имени переводчика, тогда вольные вариации не попали бы в печать как переводы. Всё, связанное с именем БОРИС ПАСТЕРНАК, опалено пламенем политики советского времени, и лишь в отдаленном будущем станет возможен сколько-нибудь беспристрастный суд над шекспировским томом в Библиотеке Всемирной литературы, целиком составленным из переводов Бориса Пастернака. Прецеденты известны: «Илиада Александра Поупа» – классика английской литературы, а не перевод гомеровского эпоса, «Рубайят Омара Хайяма» – это стихи Эдварда Фитцджеральда. Из сочинений Жуковского лишь одно-два названия попадают в переводы, конечно, переводы